– Че-че-че. (Шаг, подъем, остановка.)
– Че-че-че. (Шаг, остановка, подъем.)
Вдруг что-то щелкает. По-военному, кратко и радостно.
Замок? Затвор? Отводимый курок? Щелчок – и все, и тихо…
Пальцы мои сами собой выдергиваются из ушных отверстий. Значит, ЧЕ хочет-таки войти в квартиру? Зачем ему? Зачем?
Я срываюсь с места, бегу к двери. Но потом возвращаюсь. Надо мне подыматься на пятый? Нет, не надо. Совсем недавно я уже сделал несколько опрометчивых шагов, обронил несколько ненужных фраз. Тогда, правда, ЧЕ не подымался в неурочный час ни на чердак, ни на пятый этаж. Он лежал у себя в однокомнатной квартире и умирал. Умирал от нравственных страданий, от ненависти к глобализму и от простуды.
Я вошел тогда с банкой малинового варенья. Варенье ЧЕ любит не очень. Но в тот момент оно было ему необходимо для избавления от кашля, сопровождавшего нравственное умиранье.
– Поставь варенье и вали.
– У меня к тебе разговор, ЧЕ.
– Поставь банку и вали со своими соплями.
– Тебя бы подлечить, ЧЕ.
– Я сам себе врач.
– Знаю. Но ты ведь…
– Ты что, не видишь, как оно все обернулось?
– Да я не про политику, ЧЕ. Я хотел про личные дела потолковать.
– Какие личные дела, когда вокруг черт знает что делается!
ЧЕ моложе меня на десять лет. И я хоть и морщусь, однако позволяю ему называть себя на ты. Только ему одному! Может, от ненужной в наших отношениях демократичности. Может, вспоминая о том, что он старший по званию. А может, и потому, что я, длиннорукий, тощеватый, не имеющий необходимой военной выправки, с серым лицом и неостриженными запущенными волосами, и должен прогибаться перед его посеченной порохом переносицей, его серо-стальными, вросшими в мякоть подушечек ногтями подрывника-сапера? Но, возможно, я позволяю ЧЕ обращаться к себе на ты и потому, что он настоящий, проверенный выездами в Европу антиглобалист. А я хоть и не люблю всяких там сходок с мордобоем – с интересом и смутно-сладкой тоской наблюдаю за тем, куда повернет это сурово заклейменное и у нас, и за бугром движение.
– Какие-такие дела? – повторил ЧЕ и потянулся за банкой.
– Ну дела мои совсем простые. Перестал бы ты, ЧЕ, пугать пятый этаж, а? Зачем тебе это? А я…
– Втяни свои сопли обратно. Раз пугаю – значит, надо. Да и чего тебе бояться? Я же не ее лично пугать хожу. Я не по этому делу, сам знаешь. Я о другом хлопочу!..
Как приходят слова? Через слух, через слух.
Как приходят звуковые картины? Влезают в ушко…
Вот я и слышу: гулко и весело струит себя вода. Не та, что в трубах! Та, что под землей: стыло-озерная, ключевая. Куда эта вода струит себя и зачем? И зачем мне, затворнику и угрюмцу, звон ее ключей слышать? Зачем различать темновато-таинственный, исполненный неясных обещаний шум?
Но я слышу его, слышу…
Так, слышал я недавно ухающего мертвого филина. Чучело его ребята еще осенью закинули на чердак. Чучело молчаливое, одноглазое, с выскубленным и продавленным затылком… Но по ночам именно оно у нас на чердаке ухает!
А еще раньше я слышал, как ходит по квартирам третьего этажа, не обращая внимания на переборки и стены, какая-то женщина. Ее не видно, но она вовсе не привидение. Она – нечто иное. Может, звуковая волна прошлого, может, полет квартирного ветра. Внятно слышен шелест длинного крахмального платья, слышны постукиванья остро-высоких каблучков, рассыпание шпилек по столу, полурусские-полуфранцузские бормотанья.
Слух цепляет и другие, вросшие в трещины донных камней, засевшие в гниловатых комлях вековых дубов слова.
Среди слов этих есть вполне обыкновенные. Но есть и редко встречаемые, позабытые. Слышится, к примеру, тонкий лязг якорной цепи, а потом скорей всего голландская – правда, воспринимаемая как испорченная немецкая, – ругань. Слышен и скрежет зубовный каких-то купцов, бубнящих после скрежета всегда одно и то же:
– Трофимушка, устал?
– Ох, тяжко, Ефим, тяжко, брат. Ослобони!
– Ничего, ничего, полежи, брат, под камушком.
– Лежу-у… Лежу-у-у!
Я хочу разматывать и распрямлять только эти далекие вздохи, хочу слышать дальше, слышать глубже! Однако в бок меня толкает ЧЕ.
– Ты че? Спать сюда пришел? Говорю тебе еще раз: я не ее, я совсем другого хочу! А ты, болван, думал…
«Чего он и вправду хочет, этот покалеченный внутренними войнами? Чего ему надо?… Конечно, ему не нужны урочища. И пустоши ему не нужны. В гробу он видал Пожарский луг и чихать хотел на Стрелецкие могилы. Тогда что, что ему нужно? Ну понятно! Ему нужны города! А в них – его собственный, мертвый и тошный распорядок…»
Пока я вслушиваюсь в себя и в плывущую мимо жизнь – ЧЕ обходит меня сбоку и готовит для приема банки с вареньем уже обе руки.
В тот раз, сделав вид, что обиделся на «болвана», я поставил банку на тумбочку и, не оглядываясь, вышел. Я, конечно, слышал, что кричал мне в спину ЧЕ, но особого значения этим крикам не придал. А кричал он тогда нечто неправильное и попросту дурацкое, связанное с нашими поселковыми людьми и с этим чертовым антиглобализмом, который кроют почем зря на всех телеканалах, и про который ЧЕ еще месяц назад мне с увлечением втолковывал:
– Они же все объединились! Секешь? А нас всех разобщили, развели по разным углам и квартирам.
– Кто они, ЧЕ?
– Потом, подожди! У них все тишь, да гладь, да Божья благодать, а у нас внутри они гражданскую войну организовали.
– И кто же с кем сражается?
– Эх ты, балда институтская! Ну конечно – корысть и некорысть внутри у нас сражаются! А гражданская война внутри – она в тысячу раз хуже, чем война внешняя. У нас ведь у половины народу внутри, под ребрами, вместо сердечного клапана – граната РГ-1! Надо эту гранату из нутра вынуть и на пустоши взорвать!.. Ты пойми! Если уничтожить внутреннюю войну в каждом из нас – никаких войн на земле не останется! А глобализм мы победим и без автоматов! Как? Думать, кумекать надо. Слова надо нужные вспоминать, потом их произносить. Я уже кой-чего и придумал. Хотя учти: то, что говорят эти гады, лимоновцы, я повторять не буду! Они ведь этого засланного казачка слушают. А он их всех как раз под статью и подведет. А сам в Гонолулу укатит!
– Какой «казачок»? Какого «засланного» слушают?…
Этот разговор с ЧЕ и его крик мешали мне вслушиваться в невидимую жизнь целую неделю. Крик своей трубной прямотой и яростью забивал нежные слуховые каналы, расплескивал ручейки текущей по ним музыки дня, музыки ночи…
Как приходят слова? Через слух, через слух. Как приходят люди, их образы, их поступки? Влезают в слуховое окошко.
Крики ЧЕ истаяли в весеннем воздухе, и в уши мне ввинтилась новая напасть – слова и словечки бывшего участкового Сикаева, произносимые им то у себя в квартире (громко), то на лестничной клетке (тихо):
– Все возвращается, они и возвращаются! – так обычно начинает свои выступления Сикаев. – Их убили и в землю закопали, а они – на тебе: тут как тут! А кому они нужны, эти мертвые, эти на войне поубитые?! Государству от них одно смущение. Ну убили тебя, ну оконтузили, ну пообрывали руки-ноги – так и оставайся себе в песке, в камнях, в доме инвалидном! Совесть же надо иметь. Убили – не фиг оживать. Что с возу упало, то пропало. Пропавшие люди вы! И вчерашние. А нам здесь вчерашних людей не надо!
Эту последнюю фразу Сикаев произносит громко, наверное даже приставляя ладонь трубочкой ко рту, потому что старается направить звук в ту сторону, где располагается квартирка ЧЕ.
– Вчерашние и работать не могут. Ну а ежели ты не можешь на себя заработать, значит, ты труп и есть!
Сам Сикаев, впрочем, давно не работает. Получает по мелочи за доносы и наводки, то от местных бандюков, то от милиции. Работать с ним удобно и весело и тем и другим. И те и другие ценят в нем дотошность и въедливость, а кроме того – справедливость доносовнаводок. Он, кстати, не скрывает, что «стучит». Не скрывает потому, что на кого попало Сикаев ни в жизнь не стукнет! Только на тех, кто зажрался и зарвался, кто вообразил о себе много и кто не выказывает уважения к милицейскому прошлому Сикаева.
Бывший милиционер – короткорукий, толстомясый, не имеющий (в отличие от ЧЕ) в облике ничего запоминающегося, кроме отливающей луной лысины, – портит мне слух сильнее всех. Он же чуть не стал причиной острого моего желания слух этот потерять вовсе.
Было так: как-то вечером Сикаев вышел караулить ЧЕ на лестничную площадку третьего этажа. В это же время стала спускаться сверху та, что жила на этаже пятом. Стукнула и входная дверь подъезда. Воображаемый треугольник, образовавшийся между ЧЕ, женщиной с пятого и мною, конечно, не мог ускользнуть от красного, обмахиваемого белесыми ресницами, единственного, но горящего во тьме ярче иных маяков сикаевского ока.
– Ну я как знал, – Сикаев сладко заглотнул и разлопнул в горле небольшой пакетик непрозрачного подъездного воздуха. – Как знал. Ну, обождите. Я вас на чистую воду выведу!
Дверь парадного стукнула еще раз. Послышалось рокотанье. Я снова сжался в комок: выходить, не выходить? Предотвращать встречу Сикаева, ЧЕ и женщины или не предотвращать? Ведь одним выходом можно все испортить. Хотя можно и поправить.