Теперь Даррен не видит ничего, кроме отражения уличных фонарей в глянцевом покрытии приборной доски. Он собирает взгляд на одном светящемся пятнышке, матовом оранжевом отражении, оно становится четче у него в глазу, ярче. Ослепляет, словно небольшое солнце или луч прожектора-искателя, в который Даррен плюет слова.
— Идиотское дело, бля. Идиотская машина, бля. Алистер — дебил, бля. Томми Магуайр, бля. Какой-нибудь козел мне за все это заплатит, бля.
Яркое пятно отраженного света почти поет. Почти потрескивает, будто гневные слова, что бормочет Даррен, поджариваются на палящем солнце пустыни.
— Верно те грю, какой-нибудь мудак за это заплатит. Я не для этого дерьма создан, я выше всего этого, бля. Алистер, болван чертов, сраная машина. Жирный козел Томми Магуайр. Ей-бо, не вру, братан, какой-нибудь козел заплатит за это. Как только, так сразу, бля. Получит по полной. Я уж покажу этому козлу. Кто-нибудь у меня огребет. Зуб даю, бля. Я уж устрою, бля…
Кусочек темноты проползает по яркому пятнышку. Даррен фокусирует взгляд, узнает очертания: муха-качок.
— Ого, привет, козел летучий. Как приятно вас видеть.
Овод ползет лениво, перегруженный своим кровяным обедом, и Даррен ловит его за крылья и подносит, бьющегося, к лицу. Машущие ножки, фасетчатые глаза, серо-полосатое тело. Переставая ухмыляться, Даррен сжимает сильнее, глядит, как ножки бьются еще отчаяннее, потом просто подносит овода к приборной доске и давит. Что-то слабо лопается у него на пальцах, теплая капля его собственной крови возвращается к нему, украденная, а ныне отвоеванная обратно. Он снимает раздавленную муху со стекла большим пальцем, потом вытирает этот палец об сиденье, еще теплое от Алистерова зада.
— Все равно какой-нибудь мудак мне за все это заплатит. Зуб даю, бля. Как только, так сразу, бля.
Возвращается Алистер, кладет себе на колени набитый пакет из мини-маркета. Даррен трогается с места, делает разворот и направляется обратно в город.
— Давай попробуем хоть этого заику найти. Глянем быстренько, а потом сразу домой. Чё ты мне принес?
Алистер открывает пакет и глядит внутрь.
— Пакет чипсов.
— Каких?
— «Гигантский Жевун».
— Вкус какой?
— Острые.
Кивок.
— Еще что?
— Пирожок с мясом. Пакет печенья с начинкой. Бутер — кажись, с ветчиной. Яйцо по-шотландски[46], банку газировки, батончик «Марс».
— Давай сюда яйцо и воду. Да открой их, слышь? Я машину веду.
Алистер открывает. Назад в город, назад на Трефечанский мост. Даррен что-то бормочет с полным ртом, и сухарная крошка летит у него изо рта, словно слюна его обратилась в песок.
— Да гляди в оба, бля.
Алистер глядит.
— А то я те зенки гвоздями прибью.
— Хорошо, хорошо.
Знаете чего, я должен признаться — жить без одной руки очень херово. Иногда ее жуть как не хватает; например, когда надо нести покупки, или в душе моешься, или улыбаешься хорошенькой девушке, она улыбается в ответ, потом переводит взгляд тебе на плечи — и улыбка гаснет или превращается в гримасу. Жалость или отвращение — то и другое невыносимо. Или когда стоишь ночью на берегу моря, ветер переходит в бурю, ты стоишь в этом ветре, хочешь слиться с бурей, протягиваешь руки, чтоб обнять ее, типа, ну и делаешь ето как можешь, а выходит что-то перекособоченное, бля, неуравновешенное, одна сторона усеченная, обрубленная, тупая. Или когда непроизвольно поднимаешь руки, например, машешь, чтоб позвать кого-то, или когда Стиви Джеррард[47] делает рывок с середины поля и забивает потрясающий гол с тридцати ярдов, и твои руки сами вскидываются, ты смотришь етот матч по «Скаю» на группе или в хижине Перри, по антенне-тарелке, которую он выудил на свалке, и руки сами летят вверх, вскакиваешь со стула, и вот опять стоишь такой, весь перекошенный. Как дурак. Хреново бывает без одной руки. Бывает неловко, бывает унизительно, и чувствуешь себя ужасно неприспособленным к этому миру. Мне бы хотелось, чтоб у меня было две руки. Честно.
Все больше фонарей зажигается, а я иду по Пен-ир-Ангору, ветер с моря несет запах океана и крики чаек. Дождь весь день кое-как удерживался, но сейчас хлынет, я чувствую. Даже по запаху. Черные большие тучи никуда не делись, только стали серые, темно-серые, и пара звезд сквозь них пробивается, а сами тучи все жиреют, тяжелеют, совсем набухли, сейчас прорвутся. Плечо мое ноет уже совсем пронзительно, из-за тяжелой сумки, типа, и обрубок левой руки — тоже, потому что с той стороны подмышкой зажат протез, но я стискиваю зубы, игнорирую все эти жалобы, прохожу мимо яхт-клуба, мимо тропы, ведущей наверх на Пен Динас, где живет одноглазый лис, мимо дота времен Второй мировой, и вот я у двери своего дома, вот оно, слава богу, наконец-то я дома.
Ставлю сумку, чувствую, как расслабляются мышцы плеча. Достаю ключ, открываю дверь, вешаю ключ на крючок, подбираю сумку, закрываю дверь задницей. У себя дома я теперь. Цел и невредим.
Но замерз. Холодрыга, бля. Иду в гостиную, ставлю сумку с продуктами на диван, приподымаю культю, роняя протез на пол, включаю свет кое-где и телик, задергиваю занавески, врубаю газовый камин. Сажусь на корточки, потереть ладони друг об друга перед язычками пламени и тут вспоминаю, что как раз етого-то я сделать и не могу. Даже етого не могу. Понимаете, что я хочу сказать? Херово жить с одной рукой.
Покупки — в кухню, вываливаю на кухонный стол. Выуживаю из кучи сельдерей, отламываю зубами один черешок, включаю наружный фонарь и выхожу в сад.
— Чарли… поди сюда, малыш… поди, я те сельдерея принес…
Что-то не так. Что-то очень сильно не так, бля. Дверца загончика открыта и болтается, скрипя на ветру. Мускусный запах лиса, и еще другой запах, вроде бы мяса и дерьма, и какая-то недвижная кучка лежит на краю капустной грядки, а сегодня утром не было. Даже две кучки.
О черт.
Так сильно разит лисом. Почти что вкус его на языке, бля. Должно быть, убил только что, запах не успел рассеяться. И всюду пометил, чтоб все знали, что это он совершил, поставил остропахнущую подпись под кровью и убийством.
Ты ведь сам оставил дверь загончика открытой, скажешь, нет? Болван, ты забыл запереть дверцу загончика, когда выходил сегодня утром. Ето все ты виноват.
Ох как херово жить без одной руки.
Закрываю и запираю дверцу загончика, непонятно зачем, потом иду к капустным грядам. Два холмика: один — голова Чарли, без морды и ушей. Другой — тело, все четыре лапы и хвостик, нетронутые, но тело — пустое, как лопнутый меховой воздушный шарик, словно все потроха из него высосали. Крови очень мало. Вонь. Неподвижность.
Сельдерей все еще у меня в руке. Черешок сельдерея в единственной руке, будто жалкое оружие. Швыряю его через забор, потом притаскиваю из сараюшки лопату, иду в середину огорода, на клочок голой земли, где я зарываю компост и собираюсь на будущее лето растить клубнику, скрючиваюсь и одной рукой копаю яму. Вглубь, во влажную землю, в преющий компост, где все мои отходы, где вьются черви, где ползают черные жуки, и ветер свищет у меня в ушах, а одинокий зеленый лисий глаз все видит сквозь изгородь или с холма за ней. Я чувствую етот взгляд. Кто-то всегда смотрит. Всегда чей-нибудь глаз да следит за тобой. Иду обратно, подбираю совком обезличенную голову, роняю в яму, потом то же делаю с обескровленным телом, и вот все оно — у моих ног, загубленная жизнь — в яме. Стертые черты. Лицо и сердце — похищены и уничтожены, а что осталось — брошено в яму, вот и все, больше ничего не будет, все, чего мы жаждем, растерзано в ужасе и боли, и похоронено. Жестокий мир нас поимел. Живем на грязной, сволочной земле, а она — в нас.
Шаг 3. Господи
такой, как мы Тебя понимаем
назад к шагу 2
верни нам душевное здоровье
в сочетании с добровольным принятием на себя ответственности и заботы. Позволь кому-то заботиться о тебе, и сам, в свою очередь, позаботься о ком-нибудь.
А потом — забудь, бля, запереть этот ебаный загончик.
Наваливаю землю обратно на останки Чарли, утрамбовываю лопатой. Хороший компост из него выйдет. Для клубники самое оно. Выкапываю еще одну яму рядом с могилкой, иду обратно в дом, оставляя повсюду грязные следы, бля, беру протез — подарочек Перри, выношу в огород, пихаю локтевым концом в новую ямку и утрамбовываю землю кругом, чтоб не падал. Смотрится хорошо — белая искусственная рука тянется из земли. Надгробие для Чарли, и клубнике будет вокруг чего виться на будущий год. И теперь, всякий раз как выйду в огород, земля будет словно приветствовать меня. А может, сам Чарли, из земли. И ето будет хорошо.
— Пока, Чарли. Прости, братан, что я твою дверь не закрыл.
А представьте себе, через несколько сот лет кто-нибудь выкопает протез и Чарлины косточки. Археологи будущего, с кисточками и ножичками, выкопают все ето добро и будут ломать голову, какого черта оно значит, что вообще хотели этим сказать. Весь смысл послания пропал, потерян, не подлежит восстановлению. Лишь несколько косточек в земле и модель человеческой руки. А может, кролики к тому времени вымрут. Может, ето будет находка чрезвычайной важности, и про нее будут писать в научных журналах и рассказывать на лекциях. По телику и все такое. А может, тогда уже будут головизоры или там видеотроны, черт его знает, как тогда будут называться телевизоры. Вот здорово будет, правда, Чарли? Пусть будущие умники попотеют.