— В этой области у меня поверхностные знания, — не менее решительно заявил я.
— Чепуха! Твоего мнения и не надо. В жюри, кроме меня, есть еще один знаток, а ты будешь для массы. Потом поговорим о будущей работе и шумно отпразднуем твоих подводных головастиков.
По пути в просмотровый зал, Сахаров отчеканил:
— Поставь каждому по несколько баллов. За сцену движения, за речь. В сумме не больше десяти.
Начался спектакль. Над ширмой появились тряпичные герои. Как я ни присматривался к их движениям, как ни вслушивался в голоса — все казалось обычным, без волшебства, но вот деревья раскачивались — хоть куда. Я даже ощущал ветер. После спектакля из-за ширмы вышли актеры — молодые взволнованные ребята; на сцену поднялся Сахаров и начал решительно что-то втолковывать актерам, потом за поддержкой обратился к коллеге, «второму знатоку». Тот полностью согласился с Сахаровым и объявил, что всем поставил «тройки». Для формальности Сахаров спросил мое мнение.
Я некоторое время морщился, делал вид, что занимаюсь немалым умственным трудом, потом объявил, что поставил две «пятерки» тому, кто раскачивал деревья. Неожиданно Сахаров изменился в лице.
— Наш гость верно заметил таланты, а мы с вами, коллега, их просмотрели. Так что, первую премию даем тому, кто имитировал ветер. Кто это делал?
Руку поднял пожарный, который, как оказалось, за бутылку пива помогал актерам.
Бывает, сидишь за столом в прокуренной комнате, работа идет туго, а на улице отличная погода, веселые компании, кажется — на улице карнавал. Смотришь за окно и думаешь: «Заброшу-ка работу, ведь меня ждут интересные встречи, бурное времяпрепровождение». Но выходишь на улицу, а карнавала нет, и никто тебя не ждет. Начинаешь обзванивать приятелей, устраиваешь встречи. Вот и получается — праздники надо организовывать, особенно когда нет клуба единомышленников.
Как ни странно в шестидесятых годах в Москве не было Дома художников. Был Союз, где находилось правление, выставочный зал и лавка, в которой продавались художнические принадлежности, но Дома-клуба не было. Писатели, композиторы, журналисты, ученые, медики, даже железнодорожники имели свои Дома-клубы, художники не имели. Видимо, власти побаивались их сборищ — как известно, художники отличаются особым свободомыслием. Но в Союзе журналистов была секция графиков, куда мы все вступили, и прежде всего для того, чтобы встречаться в пивном баре.
В том баре, а также в примыкавшем кафетерии и в холле за шахматной доской я основательно расширил круг знакомых художников. Помнится, два дня выдались особенно удачными (в те дни я был угрожающе общителен).
В первый день с утра я пил пиво с двумя Владимирами — Нагаевым и Гольдяевым, которые были никудышными ценителями пива и главным делом своей жизни считали графику (с мыслью о ней просыпались и засыпали); оба были блестящими рисовальщиками и все графические работы рассматривали с высоких позиций:
— Качественная продукция. Хорошая выставка, без всяких завихрений.
Или, пожимая плечами:
— Ну и что здесь такого? Плохая выставка. Наляпали какую-то фигню. Что чудят, придурки? Знаем мы этот кураж.
Некоторые, менее умелые рисовальщики, называли такие позиции «окаменелыми».
В то утро в глазах художников читалась надежда на то, что они в баре не засидится и вскоре вернутся в мастерские. Этому не суждено было сбыться — в бар заглянул художник, редактор и рассказчик с неиссякаемым запасом художественных историй Леонид Бирюков, который, к тому же, прекрасно разбирался в напитках; он тут же предложил нашей компании отведать «Рябиновки» собственного изготовления.
В разгар дегустации объявился главный художник «Мурзилки» Юрий Молоканов, черноволосый красавец и отличный рисовальщик (и, кстати, еще один бывший моряк, судьбе которого я, естественно, завидовал). Отведав наливки, Молоканов бросил пробный камень:
— А не пойти ли нам в мастерскую Чеховского? — и, не дожидаясь ответа, как бы облагодетельствуя неприкаянных художников, потащил нас в мастерскую на Брестской (где, кстати, тоже, как и на Бутырском валу, был целый дом художников с более шикарными мастерскими; у некоторых — прямо над квартирами и оба помещения соединяла винтовая лестница).
Молоканов пребывал в невероятно бодром настроении, идеи из него так и сыпались:
— Потом двинем к Перцу (Перцову)…
Он вышагивал впереди, широко расставив локти, словно расчищая нам дорогу, заражая своей энергетикой, убежденностью, целенаправленностью. По пути наша хлипкая группа уплотнялась и, точно лава, поглощала встречных знакомых: к нам с нескрываемым пытливым интересом примкнули художники Анатолий Сухов и Николай Попов, а вслед за ними — тихий художник Алексей Годунов, который ходил вальсируя, как балерун, и имел одну любовь — «розочки и лютики», все остальное считал не достойным внимания. Годунов серьезно оберегал свое «ровное настроение, душевное спокойствие» — чтобы не волноваться, частенько повторял:
— Не надо о неприятном…
Он соорудил вокруг себя некий кокон и не видел того, чего не хотел видеть. Ко всему, Годунов страшно боялся болезней; стоило кому-нибудь чихнуть, как он откликался:
— О, это дуновение смерти!
Но по пути мы понесли и потери: куда-то исчезли Нагаев с Гольдяевым и Попов (вовремя включили сигнал опасности — им праздный образ жизни не подходил).
Герман Чеховский был редким субъектом. Он постоянно менял ритм жизни: то спокоен, расслаблен — до апатии ко всему, то сверхактивен, то чересчур сконцентрирован на работе — до жестокого раздражения к приятелям, которые отвлекали от дела. Свою мастерскую Чеховский называл «запасником духовных ценностей», хотя ценностями являлись десяток его картин (он писал «хлороформ» — неживые листья и травы, этакие конструкции из растений, причем писал одной тушью — «масло неприятно пахнет, акварель коварна, капризна», — заявлял художник).
Он не ходил, а переваливался, и о себе говорил довольно заносчиво, правда посмеиваясь:
— Я немного лучше других вижу, слышу и чувствую, немного лучше запоминаю и соображаю. Из этих «немного» складывается мое огромное преимущество.
Это было преувеличением. На самом деле его огромное преимущество заключалось только в огромной мастерской, которую хозяин рекламировал, как показатель благосостояния.
На вернисажах Чеховский говорил одно и то же:
— Хорошая выставка, но слишком обширная экспозиция, пестрит, трудно лицезреть… И много мешанины. Все замусолили и получилась чепуха. В общем, кавардак, все никуда не годится!
В стане Чеховского уже восседали Владимир Кейдан, вечно развеселый говорун со смешным, прямо-таки клоунским, лицом, который каким-то странным образом возглавлял передвижные выставки, и всеобщий любимец, добрейшей души реставратор Лев Лебедев, который большую часть времени жил в деревне на Нерли и работал на чердаке избы.
Лебедев заслуживал всяческих похвал — и тем, что убежал от городской суеты и вел упорядоченный образ жизни (за исключением, когда отвозил работу в Москву и встречался с друзьями — эти поездки он называл «жизнью между раем и адом»), и тем, что возвращал к первозданному виду вещи, которые обладали «магической силой», и тем, что имел четкие убеждения и не увиливал от неудобных вопросов и острых тем, не «смазывал ситуацию», а говорил то, что думал. Например, об абстрактной живописи:
— Абстракция мне не интересна. Это преобразование пространства всего лишь облицовка чего-то бездушного.
Или о наших знакомых художниках эмигрантах:
— Пусть уезжают, атмосфера будет чище… Если ты не патриот, значит не имеешь права жить в нашей стране.
Дальше в мастерской все развивалось стремительно: пиво носили в банках, сумках, коробках; не стесняясь в выражениях, художники вначале легко поругивали друг друга, потом чихвостили более напористо и в конце концов вдрызг разругались, но к ночи помирились, и разошлись, объясняясь друг другу в любви.
Следующий день начался с отрезвляющего эпизода — утром в Доме журналистов я пил кофе с Александром Добрицыным, тихим, улыбчивым собеседником, но мастером жесткой «металлической графики» (по словам двух его жен он «тихий только с друзьями, а дома деспот» — понятно, мнения жен не всегда бывают справедливыми).
Добрицын в свободное от графики время писал рассказы и мы с ним часа два вели насыщенный разговор о литературе. Кстати, среди художников было немало тех, кто изредка занимался литературой: Снегур, Коновалов, Чапля, Юкина. И конечно эмигранты (Стацинский, Куперман, Пивоваров, Гробман), которые уже накатали книги о том, как им здесь погано жилось.
Не успел я распрощаться с Добрицыным, как в кафетерий заглянули добропорядочные супруги: режиссер Борис Дуров и его жена скульптор Зинаида, красотка с легким румянцем; с ними я тоже выпил кофе. За столом напористый Дуров сообщил, что его «потрясающий» фильм «Пираты двадцатого века» имеет самый большой кассовый сбор и вообще его лента — новое слово в искусстве. Слушая это качественное выступление, жена режиссера лишь улыбались.