— Ему нельзя подниматься два часа. Поднимется раньше — умрет. Пусть один останется с ним. Другой — слышите, журчит арык? — пойдет и принесет ему воды.
Есть там, — он показывает за стену, на дом, — во что воды набрать?
— Чайник нет, пиала нет, кувшин нет.
Алексей Платонович достает из кармана сложенную компрессную клееночку, показывает, как собрать края и сделать из нее пузырь для воды.
Потом говорит:
— Передайте ему привет, — и уходит.
Он идет тяжелым шагом, не оглядываясь назад, время от времени освещая фонариком дорогу на неровностях.
В Фергане ласковое лето. Но законное лето кончилось. На календаре первое сентября.
Дней десять назад директор Петр Афанасьевич получил от Алексея Платоновича письмо-просьбу и, прочтя в первой строке: «Прошу Вас, уважаемый…» — остановился, представил себе дальнейшие слова, укоряюще-насмешливые, касательно обещанной сухой квартиры. А затем, можно не сомневаться, последует категорическое:
«не будет выполнено обещание — вернуться не смогу».
Петр Афанасьевич сидел в кресле, оторвав глаза от недочитанной строки, и тяжко ему стало. И совесть зашептала о недостаточности его усилий.
Не равнодушие, не лень мешали Петру Афанасьевичу приложить больше усилий, обращаться к высокому начальству чаще. Ему мешали намеки, что начальство не видит в нем человека твердого, такого, каким должен быть директор.
Осмеливался иногда Петр Афанасьевич что-то ответить в свое оправдание. Но слабо, глухо как-то у него это звучало, потому что осмеливался он робко. И отношение к нему не менялось к лучшему. И просить что-либо у начальства было ему всякий раз ну просто непреодолимо трудно.
Он сидел, не возвращаясь к письму, глядя на вывешенное расписание лекций. Потом перевел взгляд на дверь, подумал, что Коржин, быть может, больше в эту дверь не войдет, — и чувство утраты живительной, жизненной яркости, физически ощутимое потускнение самого воздуха в этих стенах и в стенах за этими стенами довело его до испуга, до острейшего желания предпринять чтото немедленно и решительно.
Он решительно отодвинулся вместе с креслом от письменного стола, чтобы тут же направиться к ответственному лицу, а если понадобится — еще выше.
Но перед ним лежало письмо.
«Прочту позже, после того как вернусь», — подумал Петр Афанасьевич, поднимаясь с кресла. Но когда поднялся, передумал: «Нет, какие бы вежливые оскорбления в нем ни содержались, на всякий случай надо прочесть сейчас же».
И, к великому сожалению, прочел письмо не после возвращения, а до ухода.
О Коржин, Коржин!.. Разве не должны были вы написать именно такое письмо, какое директор предугадывал, чтобы оно подстегнуло его к немедленным, необходимым, справедливым действиям?
Увы! Ничего из предполагаемого в письме не оказалось. Просьба была какой-то несусветной, неудобной для выполнения. Однако эта просьба вызвала у Петра Афанасьевича вздох облегчения. Исчезла такая уж срочная необходимость ринуться к начальству, так как ни словечка касательно новой, сухой квартиры в письме не было. В самое неподходящее время выпала сухая квартира из головы Алексея Платоновича. Заполнило голову другое.
Он писал директору, что его задерживает в Фергане на семь-восемь дней один больной болезнью Паркинсона.
И просил разрешения прочесть вместо него, Коржика, вводную лекцию… и тут начиналось это самое неудобство. Потому что кого же он рекомендовал вместо себя?
Никому в мединституте не известного ординатора клиники, прозванного Неординарным. И писал о нем так:
«Рекомендуемый молодой человек обладает благородным умом, обширными для его возраста знаниями и умением ясно выражать свои мысли».
Уже сообщил, видите ли, своему ординатору Алексей Платонович некоторые обязательные для вводной лекции тезисы и вложил в конверт свое приветствие студентам, которое ординатор им огласит.
А что же здесь такого неудобного? Ведь все взвешено и подготовлено, скажут наивные люди.
Но знают ли они хоть один случай, чтобы профессор рекомендовал вместо себя не доцента, не испытанного преподавателя, а никому не ведомого мальчишку-ординатора? Был ли случай, чтобы профессор не приступил вовремя к чтению лекций из-за одного больного в чужой больнице, в другом городе? Скажите на милость, каким образом это все оформить и огласить?!
Петр Афанасьевич решил, что лучше сей акт не оформлять и не оглашать. Пусть в день, когда ждут Коржина, явится в аудиторию ординатор, сам все объяснит и услышит, какой хай поднимут студенты.
Решал этот вопрос Петр Афанасьевич в каком-то веселом раздражении. Ибо главное — прояснилось. Пусть с задержкой, но Коржин возвращается, не ставя никаких условий. Конечно, проще было бы объяснить задержку своей болезнью, прислать справочку, как это обычно делается. И — никаких хлопот. Ладно, простим ему на радостях. Дадим срочную телеграмму. Разрешим задержаться на несколько дней.
Болезнь Паркинсона, имеющая название паралич дрожательный, — это болезнь мозга. Ее первое наружное проявление — дрожание пальцев. Постепенно начинается общая неверность движений, дрожание рук и ног, шеи и туловища. При этом необходимые нормальные движения затрудняются. Дрожание усиливается, превращается в тряску. Трясущимися делаются и голос, и зрение, а лицо все больше начинает походить на маску.
Его черты неподвижны.
Изматывает и мучительно унижает человека эта тряска, ведущая к смерти долго, иногда много лет.
В Фергане показали Алексею Платоновпчу такого больного не на первой уже ступени болезни. Этот человек был немолод и одинок. Болезнь терзала, ранила его самолюбие, ему было стыдно жить. Ничего, кроме адских дней, его не ожидало, и он молил его умертвить. Он трясущимся хрипом хрипел, требуя этого милосердия.
Милосердие это или не милосердие — слишком давний, слишком спорный вопрос для множества людей. Но для медиков нет такого вопроса. Есть закон и долг: продлевать жизнь человека в любом ее состоянии. Продлевать каждую жизнь всеми медицинскими средствами.
Не удалось узнать у Алексея Платоновича, колебался ли он хоть раз, когда обреченный взывал к милосердию отпустить его в небытие, но рассказывал, как, спросив больного: «Сейчас это сделать?» — слышал в ответ:
«Нет, вечером…» Другой говорил: «Завтра». И никто не сказал: «Сейчас».
— А если бы сказал?
— В условиях больницы, где есть средcтва, приглушающие боль, не сказал бы.
Вот, пожалуй, единственный вопрос, на который Алексей Платонович не ответил пишущему с ясностью, ему свойственной.
В Фергане он положил паркинсонника на стол, чтобы добраться до его мозга, не имея ни той помогающей хирургу аппаратуры, ни тех непрерывно фиксирующих состояние больного приборов, без коих не обходится в наши семидесятые годы ни одна сложная операция.
Он добрался до подкорковых узлов головного мозга.
Неточность в долю миллиметра — и больной превратился бы в полного паралитика или затрясся еще сильнее.
Для определения точной границы того, что необходимо удалить, нужен был увеличитель, какой-то специальный прибор. А у Коржина, разумеется, такого прибора под рукой не было, и как он сумел паркинсонника прооперировать, было непостижимо.
Из-за этого больного и понадобилось Алексею Платоновичу задержаться в Фергане. Нужны были добавочные дни, чтобы понаблюдать и увериться, что больной спасен.
В тот омытый радостью день, когда Алексей Платонович в этом уверился, он долго не мог заснуть и вышел в сад. Он ходил в прохладной темноте и думал о том, имеет ли он право продолжать операции такого рода.
Имеет ли право, зная, что при самой детальной подготовке исход операции решает все-таки — чутье.
Впрочем, он обдумывал это в каждом новом случае.
Был — из песни слова не выкинешь — был случай: после операции больной затрясся сильнее и прожил меньше, чем прожил бы без хирургического вмешательства. Это было очень давно, в Средней Азии. Был шум. Вызовы в горздрав. Обсуждение и осуждение в виде громогласного выговора.
В эти дни тоже был шум — шум сплошных восторгов.
Ведь победителей не судят.
Алексей Платонович сел на топчан. Перед глазами прошла операция, подробно, с начала до конца. Скальпель, отслаивая то, что необходимо удалить с тончайшей ткани мозга, ощущался топором, кончик лезвия — грубым и толстым. Это требовало дополнительных усилий, требовало ухищрений. Он мысленно все проделал снова и подумал, что, если бы мог быть создан инструмент тонкий, как паутинка, — стало бы возможным оперировать без риска. Но это казалось мечтой, осуществимой в далеком-далеком грядущем. Создание такого небывало тонкого и точного инструмента связывалось с поворотом всей деятельности человечества к большей человечности.