Джордж сел, пристально посмотрел на Билла.
— Съешьте что-нибудь.
— Попозже, может быть. Выглядит красиво.
— Почему вы все еще здесь? Разве дома вас не ждут дела? Неужели вы до сих пор не соскучились по работе?
— Об этом не будем.
— Пейте кофе. Я вам со всей ответственностью рекомендую новую модель "Панасоника". Полностью раскрепощает. Больше не надо возиться с тяжелыми окостеневшими артефактами. Преображаешь текст, как по волшебству, перебрасываешь слова, куда вздумаешь.
Билл зашелся каким-то особым хохотом.
— Послушайте-ка. А если я поеду в Бейрут и заключу тот духовный союз, который вам так мил? Поговорю с Рашидом. Можно от него ожидать, что он отпустит заложника? И чего он захочет взамен?
— Он захочет, чтобы вы заняли место того писателя.
— Поднимите как можно больше шума. Потом, в самый выгодный момент, меня отпустите.
— Как можно больше шума. Скорее всего, не пройдет и десяти минут, как вас убьют. Потом сфотографируют ваш труп и придержат снимок до самого выгодного момента.
— А ему не приходит в голову, что я ценнее своей фотографии?
— Сирийцы постоянно прочесывают южные пригороды. Заложников все время нужно перемещать. Рашиду, честно говоря, лень будет возиться.
— А что будет, если я прямо сейчас сяду в самолет и улечу домой?
— Заложника убьют.
— И сфотографируют его труп, не мой.
— С паршивой овцы хоть шерсти клок, — сказал Джордж.
Брита летела в самолете — смотрела кино, слушала через наушники журчащий джаз. Демонстрация фильма казалась каким-то концептуалистским действом: экран парит в полутьме, покрывается, когда самолет потряхивает, рваными линиями и кляксами, звуковую дорожку всякий зритель выбирает сам. Ей подумалось, что на борту самолета каждый смотрит свой фильм — свое маленькое летучее воспоминание о Земле. Перед ней на откидном столике, рядом со стаканом лимонада и пачкой арахиса, лежал журнал, и она перелистывала страницы, ленясь даже глянуть на них. Сосед говорил по телефону, его голос просачивался к ней в мозг вместе с партиями баса и барабанов, а внизу разматывалась с бобины вся Америка.
Брита думала о том, что разрешила Карен жить в своей квартире и присматривать за своей кошкой, даже не зная фамилии девушки.
Размышляла о том, что последнее время все мысли, приходящие ей на ум, вскоре сами собой внедряются в общечеловеческую культуру — воплощаются в чужие картины или фотографии, в слоганы, в прически. На открытках или рекламных щитах она читала глупейшие частные детали своих тайных дум. Натыкалась в прессе на имена писателей, которых уже запланировала
сфотографировать, — безвестные люди попадали на газетные страницы, словно Брита разносила по миру некий вирус славы, заразный блеск. Вот и в Токио в одном художественном журнале ей попалась репродукция картины, называвшейся "Небоскреб III", — диптиха, где Всемирный торговый центр изображался точно таким, каким он видится ей из окна: тот же ракурс, та же неприязнь к этому мрачном)' сооружению. Вот они, ее башни, без единого окна, две плиты из черного латекса, засасывающие все окружающее пространство.
Сосед говорил в телефон:
— Завтра в час по вашему времени.
Занятно. На час следующего дня у Бриты назначена встреча с одним редактором, который ее давно уже обхаживает, — вероятно, прослышал о некой серии и надеется заполучить ее для своего журнала. Она подумала, что надо бы проявить те пленки. Но браться за них почему-то не хотелось — донимало воспоминание о лице Билла в последние минуты той утренней сессии. Ужасный блеск в глазах. Она никогда раньше не видела, чтобы человек с головой окунался в свои давнишние страдания. Она подумала: вот ведь жизнь — строишь, строишь себя, а едва столкнешься с чем - то обескураживающим, все в очередной раз рушится, откатывается к шоку первого разочарования, к недоуменному вздоху.
Стюардесса забрала со столика пустой стакан.
Она думала, что виновата перед Скоттом. Классический пример секса с суррогат-партнером, разве не так? Все время, пока они были вместе, она оставалась той, что, голая и распаренная, подглядывала из ванной за писателем, колющим дрова. Странно, как мысленные образы становятся преградой между существами из плоти и крови. Ей стало жаль Скотта. Как-то она попыталась ему позвонить: изучила карты штата, долго припоминала дорожные указатели, а потом просто обратилась в справочные нескольких графств. Но Скотт Мартино не значился ни в общедоступном, ни в закрытом списке абонентов, а Билла Грея не существовало в природе, а Карен живет без фамилии.
Лицо на экране принадлежало актеру, ее соседу по дому. Он задолжал ей сто пятьдесят долларов и три бутылки вина, и, видя его лицо в полумраке, под щебет джазовых ручьев в висках, она впервые поняла: долга он уже никогда не отдаст.
Она думала о том, что одному из писателей, которых она пыталась сфотографировать в Сеуле, остается сидеть еще девять лет — он осужден за призывы к свержению существующей власти, коммунистические выходки и поджог. Ей не давали с ним свидания, и она рассвирепела, изругала этих подонков последними словами. Бесстыдный эгоизм художника, совершенно непростительный, но ей было важно запечатлеть его лицо на пленке, увидеть, как его черты проступают на листе бумаги в рубиновом свете лаборатории, за семь тысяч миль от его тюрьмы.
Она доверила свой дом, свои работы, свое вино и свою кошку девушке-призраку.
Малыш, сидящий у иллюминатора, поднял шторку, и Брита догадалась, почему ей не хочется заглядывать в журнал, лежащий перед ней, — боязно наткнуться на еще что-нибудь заветное, свое. Она пристегнута, загерметизирована, вознесена на высоту пяти миль, а мир с ней в таких близких отношениях, что она в нем повсюду.
Сойдя с тротуара, сделав шагов семь, он услышал визг тормозов, успел отступить на шаг и повернуть голову. Увидел четки, качающиеся за лобовым стеклом машины, движущейся по встречной полосе, и в это же мгновение был сбит первой машиной, той, от которой отпрянул. Отскочил вбок гротесковой побежкой, всплеснув руками, со всего размаха ударился об асфальт, разбив до крови левое плечо, а заодно и лицо с левой стороны. Почти сразу же попытался встать. На помощь бросились люди, собралась маленькая толпа. Автомобильные клаксоны уже сливались в дружный рев. Он встал на четвереньки, чувствуя себя полным идиотом, сделал рукой успокаивающий жест. Кто-то подхватил его под мышки, и он поднялся на ноги, благодарно кивая. Отряхнул одежду, чувствуя, что левая рука прямо-таки горит, но пока еще стараясь на нее не глядеть. Вымученно улыбнулся человеческим лицам, увидел, как они отдаляются. Потом вернулся на тротуар и стал искать, где бы присесть. Мимо струился людской поток, жгло солнце. Он зажмурился, подставил солнцу лицо. Движение возобновилось, но вдалеке водители все еще жали на клаксоны: рыдания плакальщиков, благоговейный полуденный вопль скорби, висящий в воздухе. Солнце ласкало ему лицо, снимая боль.
То, что он написал о подвале, — как ставка в рискованной игре. В этих строчках таится пауза, опасный прогал — точно-точно, он такие вещи чует. Когда фраза получается как надо, пробирает дрожь — кажется, будто эти слова попали на бумагу лишь чудом, вопреки неодолимым преградам. Он забывал то побриться, то оставить горничной одежду для стирки в особом мешке, то, оставив одежду, забывал заполнить квитанцию. Возвращался в номер, смотрел на одежду в целлофановом пакете, гадал, чистая она или грязная. Доставал ее, подносил к свету, видел кровавые пятна, совал все назад в пакет — пусть горничная разберется. Написанное — как тупой нож, как белая пустыня. Мазал ободранную руку антисептическим кремом, принимал теплые ванны, чтобы тело не ныло — а ныло оно везде. Даже не забывай он бриться, ему удавалось бы обработать только пол-лица. От левого глаза до подбородка тянулся кровоподтек в форме полумесяца: блестящий, сочный, похожий на живое, бодрое существо. Он курил и писал, думал, что, наверно, никогда уже не напишет так, как надо, но радовался знакомому ощущению, ощущению, что какой-то закон языка или природы дал слабину; и Билл говорил себе: я могу, цепляя строчку за строчку, выйти куда нужно, вновь обрести это напряжение, этот колотун, все, что потерял в песках моей бесконечной книги.
Он научился выговаривать слово "Метакса" — с ударением на последнем слоге, и терпкий вкус бренди теперь казался ему вполне резонным.
В Лондоне он завтракал по соседству с врачами. А теперь прямо перед его носом священники покупают яблоки на рынке. Зайдя в церковь в Плаке{9}, он увидел занятное собрание металлических бляшек, развешанных под иконой какого-то святого в рыцарских доспехах. По большей части то были изображения частей тела, но на некоторых медальонах были выбиты солдаты и моряки, голые младенцы и "фольксвагены", дома, ослики, коровы. Молитвенные жетоны, рассудил Билл. Если у тебя сердце болит или в ухе стреляет, обращаешься за помощью к сверхъестественным силам, приобретая готовую бляшку с изображением сердца или уха; женские груди, оказывается, в ассортименте тоже есть, для тех, у кого, к примеру, рак; а потом просто вешаешь эту штуку около соответствующего святого. Метод распространялся на тысячи болезней или напастей, которые могут коснуться твоих близких или имущества, — в принципе очень разумно, мольба становится динамичной и конкретной, провозглашается демократия икон; но сам Билл предпочел бы купить в лавке жетончик на целого человека и повесить около соответствующего святого. У них найдутся святые от всего, чего угодно, хоть от оспы, хоть от злых собак, но Билл сильно сомневался в существовании покровителя для человека целиком, для тела, души и личности зараз; и вот еще что: где-то глубоко в правом боку у него иногда возникает странная боль, которую он любит называть "колотье", — вряд ли для нее подобран святой или изготовляется медальон, который можно было бы купить в лавке.