Он уже ничего не слышал, прислонился к стене, взирал. Она потянула утомленно серебристую сквозную шаль, опустила ее с плеча, и шаль заструилась к талии. Он увидал теперь всю прелестную ее шею, сияющую над чернотой корсажа. Справа, из купола, влился луч, искрой зажег жемчужину, розовым тронул ушко, скользнул на шею, по серебристой шали, – осиял всю ее, траурно-жемчужную, – выбрал одну из всех.
Он взирал на нее, благоговея, смутный.
«Клэ… необычайная… прелестная… Клэ!…» – радостный и подавленный, мысленно шептал он. – «Ты была где-то… Клэ…»
И вдруг – уронил костыль. Его оглушило громом. На одной ноге, другая, в пустом сапоге, туго набитом тряпками – едва прикасаясь к полу, полковник быстро нагнулся за костылем, в смятеньи. Едва уловимый миг – княгиня повела шеей. И в этот, едва уловимый, миг поймал полковник блеснувший, золотисто-игривый взгляд, блеск «сухого шампанского» – топаза, который он помнил сердцем, – незабываемый. Этот миг-взгляд сладко поранил сердце, самую глубину его… – вызвал восторг и боль. [234]
«Княгиня!…» – отозвалось в нем с силой. Он почувствовал, как он связан, и как несчастен, и как безумно счастлив… как никогда еще не был счастлив… что счастья он и не знал еще, что получил в этом взгляде что-то, безмерное, что теперь он безмерно сильный, и жизнь еще будет, будет… и он принимает все, какие бы ни были страданья!
«Клэ… чудная Клэ… Княгиня!…» – говорил он взглядом ее сережкам, склоненной ее головке, бледной ее щеке.
Его охватило страхом. Хотелось уйти – не смел. Стыдился себя, такого, с этими палками, на пустой ноге. Увидал белый крестик, вспомнил, что у него удивительные глаза, «как ночное небо», – так ему говорили женщины, – что она тоже женщина, целовала его когда-то, и он называл ее просто – Клэ… что она свободна, теперь война, люди – пустая пыль, что нет теперь ничего, чего бы нельзя было, что нужно же так случиться…
Не понимая, что ему говорит полковник, – а полковник шептал о панихиде, – он смотрел в восхищении, как чудесно играет ее шея, как склоняется милая ее головка.
После креста, полковник представил старой княгине сына.
– Слыхала, что герой… теперь и вижу… – покивала она на крестик. – Отвоевались, мой друг?…
– Пока… ступня отвоевалась, ваше сиятельство!… – почтительно-официально скаазл молодой полковник; чувствуя, как смутился, как грубовато вышло. [235]
– Ступня… вот хорошо сказал! – кивнула приветливо старуха. – Заезжайте… Расскажите мне, как у вас там…
Он поклонился молча. Перед молодой княгиней он весь склонился. Она покивала, молча. Но он уловил – скользнувшую золотую искру?… Нет, показалось это…
Она пошла, перетягивая устало шаль, – замкнутая в себе, холодная. Не слыша, что говорил полковник, он быстро пошел с толпою, путаясь костылями в юбках. На паперти он остановился. Куманьков вертелся у коляски, лакей отгонял его. Она смотрела над провожавшей ее толпой молодых баб и девушек… – и молодой полковник – может быть показалось это?… – поймал её взгляд, скользнувший. Серая тройка катила к выгону.
По дороге домой, старый полковник спросил, когда же он думает к княгине?
– Не знаю… в Москву мне надо…
Таким – ему не хотелось ехать, а «ступню» обещали через неделю только. Вспомнился адрес Ниды: за Сухаревкой, Садовая 17.
«А она… даже не подала руки…» – подумал он грустно.
– Протез поставлю, а то… с этими палками… связанность, и…
– Понятно, посвободней… – сказал полковник. – А, какова стала Клэ!…
– Да, интересна… – отозвался рассеянно полковник, глядевший в небо.
День был необычайно яркий: блестели хлеба на солнце, сияли дали. В спелых волнах хлебов, в [236] подымавшейся облачками пыли, в налетавших пульками оводах, в заблестевшей воде меж ветел, в опутанных далью мыслях… – золотисто сверкали искры.
– А хорошо, папан!… – сказал неожиданно полковник. – Удивительный день сегодня!…
– Да, припекает… Пожалуй, грозу нагонит.
«Милая… чудная… Клэ! – вызывал полковник желанный образ, прикрыв глаза. Укачивала его пролетка…
Той же ночью выехал он в Москву, написав рапорты – о назначении на комиссию, о признании годным к строю, о назначении в боевую часть.
Высунувшись в окно вагона, в гулкую мглу лесов, он восторженно повторял: «княгиня… княгиня… Клэ…» На заворотах летели искры. Колеса выстукивали четко: княгиня… княгиня… Клэ!… Он повторял за ними, глядел в темноту и думал:
«Зачем я ее увидел!… Теперь… как же?… Или – не возвращаться больше?… Княгиня… княгиня… Клэ…»
Отбросил костыль и сел.
«Заеду, прощусь… только… без этого – посмотрел он на ненавистный костыль. – Зачем я ее увидел?!…»
Высунулся опять, на искры. Следил, – и слушал, как гремело в ночном лесу.
Ив. Шмелев.
Сентябрь 1927 г. Ланды. [237]
ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ШМЕЛЁВ
(Краткий очерк жизни и творческий путь)*
Среднего роста, тонкий, худощавый, большие серые глаза… эти глаза владеют всем лицом… наклонны к ласковой усмешке, но чаще глубоко серьезные и грустные. Его лицо, изборожденное глубокими складками-впадинами, от созерцания и сострадания, от скорби о родине, о мире… лицо русское – лицо из прошлых веков. Таков портрет писателя в последние годы его жизни.
Иван Сергеевич Шмелев родился 21 сентября 1873 года в Москве, в Замоскворечье в Кадашевской слободе. По словам самого писателя, он родился слабым, хилым ребенком с водянкой головы, лежал под иконой, думали не выживет.
Предки Ивана Сергеевича с отцовской стороны происходили из крестьянского сословия. Но уже его прадед становится после 1812 года продавцом деревянной посуды. Дедушка же И. С. Шмелева, старообрядец из крестьян родом из Гуслиц, Богородского округа, Московской губернии, обосновался окончательно в Москве, где он успешно работал в качестве торговца и подрядчика. Также и с материнской стороны, предки Шмелева
____________________
* Использованы работы К. Д. Бальмонта, М. Ашенбреннера (перевод О. Шерман), Ю. А. Кутыриной, проф. Н. К. Кульмана, произведения И. С. Шмелева «Из моей жизни», «Родное», «Лето Господне», «Богомолье». [238]
принадлежали к крестьянскому сословию. Говорят, что многие из них были старообрядцами и выделились еще во времена Царевны Софии, как убежденные и фанатические борцы за свою веру, выступавшие в «прях».
Семейная жизнь в родительском доме Ивана Сергеевича Шмелева направлялась религиозными традициями. Эта жизнь была глубока по своему внутреннему содержанию, здоровая в моральном отношении, основательная и крепкая. Национальные и религиозные обычаи и обряды почитались в семье. В семье царил патриархальный быт.
В своих произведениях «Лето Господне» и «Богомолье» Иван Сергеевич Шмелев изображает жизнь в его родительском доме и царившее там миропонимание. Конечно, эти воспоминания детства Шмелева нельзя рассматривать как чисто биографический материал. Все же большая часть этих произведений знакомит нас с жизнью и бытом в доме Шмелевых, показывает также и людей, которые находились в окружении мальчика; главным образом отца автора, простого, мягкого, доброго человека, постоянно занятого делами, богомольного старика Горкина, бывшего столяра ставшего духовным наставником маленького Шмелева, доверенного Василия Васильевича Косого и рабочего люда.
Шмелевы были строительными подрядчиками. Они держали также купальни, лодки и плоты на реке Москве, устраивали праздненства на Иордань, строили балаганы, устраивали иллюминацию города во время празднеств; поэтому во дворе родителей Шмелева царило постоянно движение и оживление. Рабочие и ремесленники приходили в Москву со всех концов [239] России и некоторые из них нанимались на работу у отца Шмелева, где можно было найти представителей всех ремесл. Большинство служащих и рабочих были честные люди, вышедшие из здорового крестьянства не подпавшего еще разлагающему влиянию городской жизни.
Те, которые служили, считались членами семьи. Многие из них работали в течение долгих лет в предприятии отца Шмелева и потому были тесно связаны с его семьей. Вот с этими людьми Шмелев-писатель – будучи мальчиком, был постоянно вместе. Они баловали его. Они были его друзья и сверстники и по игре. Они брали его на руки, когда он был маленьким, так что он позднее «запомнил запах их одежды и цвет их бород…» Во дворе своего отца Шмелев познал душу своего народа, потому что люди, работавшие там, принадлежали к различным типам русского народа с их обычаями, со всем богатством речи, сказками, песнями и пословицами, которые писатель так хорошо умел воспроизвести позднее в своих произведениях. Все эти люди были учителями писателя.
Мать Шмелева была купеческой дочерью. В ее семье было много своеобразных людей. Бальмонт полагает, что многое в искусстве Ивана Сергеевича, привлекающем нас своим особым колоритом, надо считать наследием его предков.