— Я хотел помогать детям, делать их сильными, — промолвил он наконец, — а вместо этого причинил им непоправимое зло.
Эта мысль окрасила собой десятилетия его молчаливых страданий, которых он ни в коей мере не заслуживал. Он выглядел в ту минуту человеком, прожившим на земле семь тысяч постыдных лет. Я взял его за здоровую руку — руку, в которой мышцы действовали достаточно хорошо, но уже не было ни весомости, ни силы, руку не более твердую, чем кусок спелого плода, — и сказал:
— Зло им причинил полиомиелит. Вы тут ни при чем. Вас не больше можно винить в распространении болезни, чем Хораса. Вы — такая же жертва, как и мы все.
— Нет, Арни. Я помню, однажды вечером Билл Бломбак, когда рассказывал детям про индейцев, говорил про их поверье, что некоторые болезни вызывает зловредное существо, пускающее в человека невидимую стрелу…
— Не надо! — взмолился я. — Не продолжайте, очень вас прошу. Это байка для детей, Бакки, для лагерного костра. В ней, наверно, еще участвует шаман-целитель, который отгоняет враждебных духов. Нет, вы не злое существо из индейских поверий. И даже, черт возьми, не стрела — не орудие, которое несло с собой смерть и увечья. Если даже вы ко всему этому причастны — если у вас нет сомнений на этот счет, — то повторяю: вашей вины в том, что случилось, нет ни малейшей.
И затем я горячо — словно мог вызвать в нем перемену одним своим огромным желанием это сделать; словно мог после всех наших долгих разговоров за ланчем побудить его к тому, чтобы увидеть в себе не только плохое и начать избавляться от своего стыда; словно в моих силах было оживить тень неприступного молодого заведующего спортплощадкой, который в одиночку дал отпор десяти хулиганам-итальянцам, хотевшим запугать нас распространением полио среди евреев, — сказал ему:
— Не казните себя. В мире и так жестокости хоть отбавляй. Не усугубляйте все, делая из себя козла отпущения.
Но поднять на ноги того, кто был примерным парнем, а потом сплоховал, — дело почти безнадежное. Он слишком, слишком много времени провел наедине со своим взглядом на вещи — и без всего, чего ему так отчаянно хотелось, — чтобы я мог повлиять на его истолкование того ужасного события в его жизни или побудить его относиться к нему иначе. Бакки не был человеком великих дарований — для того, чтобы преподавать детям физкультуру, их не требуется, — и в нем не ощущалось ни капли беззаботности. В немалой степени обделенный по части юмора, неплохо владеющий речью, но практически лишенный остроумия, никогда в жизни не высказывавшийся насмешливо или с иронией, очень редко шутивший или каламбуривший, он при обостренном чувстве долга не обладал достаточной силой ума и заплатил за это очень высокую цену, придав своей истории чрезвычайно мрачный смысл, который с годами становился для него все более мрачным, что усугубляло его бедственное положение. Несчастье на Чанселлор-авеню и в Индиан — Хилле представлялось ему не абсурдной пагубной выходкой слепых сил природы, а его собственным великим преступлением, стоившим ему всего, что у него было, и пустившим его жизнь под откос. Чувство вины у такого человека, как Бакки, может показаться нелепым, но на самом деле оно неизбежно. Такой человек обречен. Что бы он ни делал, это не соответствует его внутреннему идеалу. Он никогда не знает, где заканчивается его ответственность. Он не доверяет ничему, что побуждает его провести границу, положить себе предел: для него, обремененного жесткой природной добродетельностью, не позволяющей ему мириться со страданиями других, любое признание, что его усилия имеют предел, чревато чувством вины. Величайший триумф такого человека — избавить любимую от замужества с инвалидом, его героизм — отказаться от нее, сказать "нет" своему сильнейшему желанию.
Хотя, если бы он сполна прошел испытание спортплощадкой, если бы он не покинул ребят с Чанселлор-авеню за считанные дни до того, как городские власти закрыли площадку и распустили всех по домам, — и если бы к тому же не погиб на войне его лучший друг, — тогда, может быть, он не обвинил бы в беде себя так уверенно и не стал бы одним из тех, кто сломался под ударами эпохи. Если бы он выстоял, пережил эпидемию, выпавшую на долю евреям Уикуэйика, и, невзирая на то, что могло с ним случиться, мужественно претерпел все до конца, — тогда, может быть…
Может быть, однако, он в любом случае, где бы ни находился, пришел бы к тому взгляду, к которому пришел, и, насколько я могу судить — насколько может судить эпидемиология; — может быть, был бы прав. Может быть, Бакки не ошибся. Может быть, недоверие к себе не обмануло его. Может быть, он ничего не преувеличил и его выводы были справедливы. Может быть, он действительно был невидимой стрелой.
И тем не менее в двадцать три он для всех нас, для всех ребят, был самым образцовым и чтимым авторитетом, какой мы имели перед собой: молодой учитель с твердыми убеждениями, легкий в общении, добродушный, справедливый, внимательный, надежный, спокойный, сильный, мускулистый — руководитель и вместе с тем товарищ. И никогда он не являл себя в большем блеске, чем однажды во второй половине июня сорок четвертого года, до того, как эпидемия охватила город всерьез, до того, как тела и сами жизни довольно многих из нас непоправимо изменились, — когда мы дружно пошли за ним на большое земляное поле через улицу и чуть вниз по склону от спортплощадки. Там обычно тренировалась футбольная команда старшей школы, и там он сейчас собирался показать нам, как мечут копье. На нем были его коротенькие блестящие легкоатлетические шорты, майка-безрукавка, шиповки, и он вел нас, свободно неся копье в правой руке.
Когда мы пришли на поле, там было пусто, и мистер Кантор велел нам встать по краю со стороны Чанселлор-авеню и позволил каждому из нас подержать копье, познакомиться с ним — с тонким металлическим метательным снарядом, весящим чуть меньше двух фунтов и длиной около восьми с половиной футов. Он продемонстрировал нам разные способы, какими можно держать обмотанную бечевкой рукоять копья, и сказал, какой он предпочитает. За этим последовал рассказ об истории копья, которое появилось у первобытных людей, до лука и стрел, и служило метательным оружием во время охоты. История копья продолжилась в Греции на Олимпийских играх, которые проводились с восьмого века до нашей эры. Первым копьеметателем называли Геракла, великого воителя и победителя чудовищ, который, объяснил нам мистер Кантор, был могучим сыном верховного бога Зевса, самым сильным человеком на свете. Окончив свой рассказ, мистер Кантор сказал, что теперь будет разминаться, и минут двадцать мы смотрели, как он разогревался, а некоторые из нас старательно копировали его движения. Делая продольный шпагат, он заметил, что очень важно хорошенько размять перед бросками мышцы паха, которые легко травмируются в момент сильного напряжения. Для многих растягивающих упражнений он использовал копье: стоя на коленях, на корточках, делая выпады вперед и, наконец, встав во весь рост, он держал его на плечах, как коромысло, и при этом наклонял и поворачивал туловище. Потом сделал стойку на кистях и прошелся на руках, описав широкий круг; кое-кто из ребят попытался сделать то же самое, а он, чьи губы находились в считанных дюймах от земли, объяснил, что заменил рукохождением упражнения на перекладине, растягивающие мускулатуру верхней части тела. Он закончил разминку наклонами вперед и задними мостами; делая мосты, он удивительно высоко поднимал бедра и сильно выгибал спину. Потом сказал, что обежит два раза вокруг поля, и мы ринулись за ним, не очень-то поспевая, но делая вид, что мы тоже разминаемся для копьеметания. После этого он сделал несколько пробежек по воображаемой дорожке для разбега, не бросая копье, а просто держа его высоко и ровно.
Когда он уже готов был начать, он сказал нам, на что мы должны обратить внимание: сначала разбег, затем длинный шаг-прыжок и, наконец, бросок. Он показал все эти стадии без копья, в замедленном темпе, одновременно давая пояснения. "Это не волшебство, ребята, но это и не легкая прогулка, — сказал он. — Если ты хорошо тренируешься, много работаешь, прилежно и регулярно делаешь все упражнения: на равновесие — раз, на подвижность — два, на гибкость — три, если ты добросовестно занимаешься с гирями и если метание копья действительно что-то для тебя значит, то результат я гарантирую. В спорте самое главное — воля. Три вещи: воля, увлеченность, дисциплина — если это есть, все будет в порядке".
Принимая, как обычно, все меры предосторожности, он строго-настрого запретил нам выскакивать на поле: мы должны были смотреть за бросками только с того места, где стояли. Он повторил это дважды. Его тон, который был серьезным в высшей степени, отражал его целеустремленность.
А потом он метнул копье. Когда он выпускал его из руки, видны были все его рельефно выступившие мышцы. Он издал сдавленный крик предельного усилия (мы все не один день потом подражали этому крику), звук, выражавший самую его суть, — неприкрашенный боевой возглас рождающегося в муках совершенства. Копье начало свой полет, а он запрыгал на одной ноге, чтобы сохранить равновесие и не переступить черту, которую провел на земле шиповкой. И все время, пока копье двигалось, описывая над полем высокую, длинную дугу, он наблюдал за его траекторией. Никому из нас не доводилось раньше видеть атлетического акта, так красиво исполненного прямо перед нашими глазами. Копье все летело, летело, оставив далеко позади пятидесятиярдовую линию, и, когда оно наконец опустилось намного дальше тридцатиярдовой черты на противоположной стороне, оно под косым углом с силой воткнулось металлическим острием в землю и рукоятка его затрепетала.