Это соки любви.
К Франции, конечно.
И меня все тянет крикнуть: «Да здравствует император!»
А что скажут другие призраки?
– Мой верный Эдвард! – Генрих Восьмой, как всегда, пребывает в сомнениях. – Мне кажется, в королевстве пора вводить парламент.
– Ваше величество, – заметил я, – мудрость самодержца порой выражается в его способности к самоограничению.
– Хватит болтать! – появляется его милая дочь. Она почему-то размером со спичку и вся окутана легкими облаками. – Величие нации не создается прыткими языками!
Она начинает носиться по воздуху, а я тем временем вспоминаю эпитафию на могиле великой куртизанки мадам де Бош: «В последнее время ей не моглось: она сильно чесалась».
И еще я вспоминаю эпитафии: «Его желания были скромны» и «Копать не строить», – он так всегда говорил.
Внезапно все призраки исчезают, и я решаю, что немного любви мне не повредит.
Только я делаю шаг в направлении любви, то есть собираюсь потереться о хозяина, как в каюту входит Юрик со стихами:
Если вас поставить раком
И соски зажать в тиски,
Привинтить гранату к сраке —
Разлетитесь на куски.
И я сейчас же испаряюсь, исчезаю в форточке, успевая в который раз подумать о государстве.
Кстати, люди, зачем мне ваше государство?
Зачем мне оно – то самое, о котором я, как мне кажется, неустанно пекусь?
Я, что, заболел неизлечимо?
Мне, что, делать нечего?
Зачем вообще коту любое государство?
Подумайте сами: кот – и государство!
Чушь какая-то.
Нет! Тайну возникновения мысли мне никогда не постичь! Это надо же: вылезаю в форточку и думаю о государстве!
Ну, может быть, государство – это то, о чем думают все, вылезая в форточку?
«Государство, – скажут мне они, покидающие насиженные места с таким очевидным неудобством, – оно ведь лелеет. Оно пестует. Оно оберегает. Да-да, именно оберегает. И поднимает по утрам, и укладывает по ночам…»
«А затем насилует и пожирает», – отвечу им я.
Мы для него (коты особенно) всего лишь пища. И оно заинтересовано в том, чтоб эта пища была здоровой. Чтоб в ней не водилось соринок, волосинок.
Чтоб ее можно было поглотить в любую минуту.
Поэтому для государства главнейшим является вопрос нравственности.
Я просто вижу, как оно это говорит: «Важнейшим для нас является вопрос нравственности!»
Я вижу все это, пронзая своим мысленным взором пространство.
И меня сейчас же блоха кусает за яйца, и я тут же ее ловлю.
Как бы я хотел, чтоб блоха всякий раз кусала государство за яйца, когда оно говорит о нравственности.
Только оно произнесло: «Нравственность!» – а блоха хвать ее, и государство уже лезет себе в промежность и каждую шерстинку норовит пропустить через свои государственные клыки.
Ведь потерять нравственность, я вам так скажу, все равно что потерять… целомудрие.
Конечно, целомудрие.
Именно целомудрие.
Всенепременнейше целомудрие.
А целомудрие в моем понимании – это… как бы все это объяснить? Целомудрие – это… м… это мудрее быть целым.
Да.
Вот как я это вижу.
После чего мне хочется прочитать стихи о государстве, недавно мною же и сочиненные:
«Калуза сирака микола пендила
И клямзила пуза сикама сечи
Глобала минава срадила пидила
А касичи мука самона квачи
Назрака! Назрака! Назракина сака!
Закилала мука! Мавудава ва!
И рамина сона какулава дива
Ликуза пирала саники раздива
Рыгала питара и бронива чи».
После чего к ним хочется присовокупить стихи о родине:
«О, кали мати тука
Зык! Рапа туки дука
Климинора загро пала
Шамини саки рап тала
Трагирона выпень дила
Зада вона схаминала
Тук! Кифона сраки срам
Кар! Пирона драки драм».
И ещё о героизме:
«Тавра распендила
Тыкие капы сапи
И вздохахонила
Лапой писара!
А марыга замизная
Уж
Залобелила и запудила жала.
Куд!
Киманорные трепы заклюкать
И монты затынить?!
Моцаки!
Пуки разъякились
А шибаные раки растюнились
В самую мынру
Шкалы клетиру взатренили
Шиба мазутина пизу растрямзила
И пометурила закаметилая зесть».
Да… перед настоящим искусством… даже не знаю… а лучше сказать, не ведаю… уж…
Все это лирика, конечно.
А лирика имеет отношение и к великому, и ко всякой ерунде.
Чего о ней думать.
Лучше думать о том, что возбуждает мое любопытство.
Вот, например, ответит мне кто-либо, почему люди собираются в каюте, где в присутствии окружающих поочередно несут всякую чушь?
– Я отвечу.
– Кто это?
– Это Дух. Я пока невидим, потому что мне сейчас лень быть видимым. Люди собираются в каюте потому, что они свободны от вахты. На вахте они по восемь часов в сутки сидят, часто в совершенном одиночестве. У них не так уж много развлечений. Поэтому, сменившись, они идут в каюту, где какое-то время просто треплются.
Что помогает им не сойти с ума. Вот послушай, что рассказывает Шурик.
И сейчас же стена, отделяющая нас от каюты, как будто растворилась, и я вдруг очутился совсем рядом с людьми. Их было трое: Юрик, Шурик и мой хозяин.
– Был у нас мичман, по фамилии Мамонт, – заговорил Шурик. – Его так все и звали: мамонт. А он был Мамонт. Ударение на втором слоге. У него имелась огромная вытянутая кверху голова с проплешиной, толстые губы и челюсть, которая из-за своей тяжести всегда лежала на груди.
Плеч и шеи у него совсем не было, а руки при общем росте один метр девяносто сантиметров легко достигали колен.
Старпом звал его: «Волосатый слон». «Где этот, – говорил он, – Волосатый слон?» – на что Мамонт сильно обижался.
Он в свое время служил на Черном море, откуда и принес следующие истории.
Как-то раздобыли мичмана с их корабля целую цистерну двадцатипятипроцентного аммиака и тут же решили его продать местному населению, отличающемуся невероятной домовитостью, переходящей в патологическую жадность. Подъезжают к огороду и говорят бабке: «Бабуля, хочешь аммиаку?» – «А на кой он мне, родимый?» – отвечает бабушка. «В хозяйстве, – замечают ей эти негодяи, – все сгодится. Аммиаком, кстати, хорошо белье стирать».
Уговорили они старушку и наполнили ей этой дрянью бочку, после чего у бабки на огороде немедленно облетела вся листва. Как ветер дул, так по ходу движения ветра она и облетела. Потом умерли все воробьи, а куры вместе с гусями срочно научились летать и улетели. Поросенок сначала метался по двору, как чумной, а потом он нашел в заборе дырку величиной с копейку и с разбегу вчесался в ее, вытянувшись, как черная стрела.
Скандал длился неделю. Потом поутихло, и мичмана опять отправились в ту же деревню.
На этот раз они привезли краску, которой обычно красят корабельное днище.
«Бабулька», – сказали они в том же доме.
«Чего тебе, Ирод?» – услышали они в ответ.
«Мы приехали исправлять о себе мнение и привезли краску для твоей крыши совсем за бросовые деньги».
Краска понравилась и была приобретена всей деревней.
Все покрасили себе крыши, и стали они красивыми, красными.
И тут выясняется, что эта краска очень любит воду.
Без воды она просто не может находиться на крышах. А лето стояло жаркое, краска подождала воду с неделю, а потом свернулась огромными рулонами и сползла со всех крыш на картофельные грядки.
Стена восстановилась, и мы с Духом опять оказались в отсеке.
– Это просто этническая психология удмурдского народа, – сказал я после небольшой паузы.
– Чтобы эти четыре слова вместе сложить, – заметил Дух, – надо еще очень постараться. Сам придумал?
– Читал. Меня одно время интересовала этническая психология удмурдского, а также мордовского, башкирского, коми, пермякского, нанайского, ногайского, ненецкого народов, а также народов удэге и ханты-манси.
– Никого не забыл?
– Нет. А можно мне еще послушать какую-нибудь фразу, например, Шурика?
– Пожалуйста! – стена немедленно исчезает, появляется Шурик, который произносит:
«…и упрямое полено старины Джузеппе…» – после чего стена становится на свое место.
– Хватит? – спросил меня Дух.
– Вполне. Черт знает что такое. Я в замешательстве. У этого всего должна быть психология.
– Ну, психология, она ведь везде: на дне горшка или не на дне… Все вокруг имеет свою психологию. Вот ткнешь, бывало, – ну полная ерунда, а задумаешься – и уже психология.
После этих слов Дух исчез, а я немедленно пометил кабельные трассы.
Давненько я ничего не метил. А между тем, произошло столько событий, которые не могли не повлиять на мое мировоззрение.
И вот эти изменения в мировоззрении, мироощущении, гражданской позиции, наконец, я не мог не передать в своей метке.