– Можешь себе представить? С ним хлопот как с ребенком. Всю ночь мне спать не дает, на улицу просится!
– А вы устройтесь, как Исаак Ньютон со своими кошками. Он им вырезал в двери дыры с откидной дощечкой – побольше для большой кошки и поменьше для маленькой.
Через несколько секунд до Пружинки дошло. Она колыхалась и завывала.
– И не надо будет вставать, чтоб его впустить.
Пружинка перестала смеяться.
– Генри сделает, – сказала она. – Он прекрасно вырежет дырку. Я попрошу Генри. Он придет и сам все сделает или кого-то из своих людей пришлет.
Я кивал, продвигаясь к двери.
– Ну ладно...
– А знаешь, он ведь до сих пор сам моет мою машину. В спецовке. Больше никого к ней не подпускает. – Она кивнула мне со значением. – Такая епитимья, понимаешь? И эта женщина – тоже епитимья. Генри понимает. Он все понимает, правда?
– Да. Да, конечно.
– Ну а другие... – Она глянула на дверь музыкальной комнаты, потом на Софи. – Дочь твоя уже начала играть?
– Нет еще пока. Но она очень любит музыку, да, Софи?
Дочь уткнулась в мою брючину, прячась от квадратной тети с рыхлыми щеками. Я зарылся пальцами в ее волосы, чувствуя хрупкость этой головы, этой шеи, задыхаясь от любви, твердо решаясь охранить, защитить, не отдать ее этой гиблой надутости, и чтоб была у меня настоящей женщиной, женой, матерью.
– Я называю твоего отца Ктотэм, потому что есть упражнения такие.
Я потоптался неловко.
– Ладно... Нам, наверно, пора...
– Ну тогда прощай, Ктотэм.
– Спасибо вам за все...
– Не стоит. Подумаешь, дело большое.
Она повернулась к саду. Остановилась, посмотрела на меня.
– А знаешь, Ктотэм? Если бы мне пришлось спасать из огня ребенка или попугайчика, я бы выбрала попугайчика.
– Я...
– Прощай. Думаю, мы больше никогда не увидимся.
Тяжко спустилась на две ступеньки. Я услышал, как плоские туфли шаркают по саду.
Никогда.
* * *
Тонна мрамора, арфа, каменная крошка, иммортели, беломраморный бордюр, громыхание органа в южном трансепте -
КЛАРА СЕСИЛИЯ ДОЛИШ1890-1960
– и посреди органного грохота три слова мелкими буквами прямо у меня под ногами:
РАЙ – ЭТО МУЗЫКА
Я ужаснулся, поймав себя на неприличном смехе в таком месте. И, будто гигантский палец зацепил во мне важный нерв, я каждой жилкой почувствовал, откуда идет эта жуть. Тут, под землей, совсем рядом, как всегда в двух шагах, – это жалкое, жуткое, неиспользованное тело, с блеклыми кружевами и китайским лицом. Как проверка слуха такая, в результате которой все померкло, оставя только омерзение, оторопь ребячества и атавизма. Тени меня обступали и застили солнце. Я услышал собственный голос – как чужой, независимый от меня в своей попытке искренности:
– Я никогда тебя не любил! Никогда!
Но я стоял уже за церковной оградой, на газоне посреди Площади. И даже не сразу сообразил, как я сюда попал. Немолодой господин дал деру, будто опять испугался длинной пустоты между пустыми комнатами.
* * *
Хрустальный девичий хохоток выпорхнул из дома Уилсонов, снабженного теперь вывеской «Биржа труда». Тележка мороженщика прогрохотала мимо родительского флигеля, призывая к себе внимание с помощью мегафона. За колоннами ратуши двенадцать белых телевизионных теннисистов одинаково подавали двенадцать мячей. Оторопь моя прошла понемногу. И в уютно защищенном нутре проступало:
* * *
Я боялся тебя, я тебя ненавидел. Вот и все. Я обрадовался, когда узнал, что ты умерла.
* * *
Я прошел вперед, к ее дому. Входная дверь была не просто открыта, но, снятая с петель, прислонена к стене. Снизу вырезан четкий квадратик, прикрытый откидной дощечкой. Между входной дверью и ступеньками в сад рабочие густо запутали свои меловые следы. Я прошел к музыкальной комнате, поднял руку, чтобы постучать, спохватился. Распахнул дверь, она, громыхнув, прянула назад от стены. На грохот отозвался резкий бумажный постук на окне, за кисейной занавеской, – верней, где она раньше была. Я оторопело стоял, подняв руки. В паутине бессмысленно бились потертые крылья. Я кинулся сражаться с рамой. Но увечное созданье трепеща рухнуло на пол и застыло в неподвижности. Тень клавиатуры витала в пустой комнате, органные педали приходились над участком нестертого пола. Мой взгляд вернул восвояси, на высветленные пятна обоев, две коричневые фотографии. Дальше любоваться музыкальной комнатой мне не хотелось.
Я помешкал в прихожей, воображая длинный коридор наверху. Нет, нет. Хорошенького понемножку. Я быстро спустился по двум ступенькам и двором прошел в сад, под добрую защиту солнца. Работники Генри уже начали разбирать длинную стену, отделявшую лавровые кусты и ракитник от его разрастающегося бизнеса. Складывали ценный старый кирпич. Но в двух местах стена обвалилась от собственной тяжести, похоронив сорняки под грудами желтого цемента и красных осколков. Меня потянуло в глубь сада, где я никогда не был. И я пошел гаревой тропкой, теснимой подорожником и одуванчиками. Протиснулся между лаврами и очутился у речки. Эта часть сада оказалась прибрежной выгородкой с каменными ступеньками, незабудками, еще не зацветшей желтофиолью и медленной, плоской водой. На верхней ступеньке стояло виндзорское кресло. Хоть пауки оплели ножки, птицы изгадили сиденье, хоть порыжел и потрескался лак, кресло молча, неопровержимо свидетельствовало, что она тут сидела – может быть, каждый вечер – в последнее свое лето и осень, среди комаров и стрижей. Возле длинной стены против кресла были сложены кирпичи. И над ними стена вся закоптилась. Я оглядел кирпичи и понял, что это не просто невинный костер. Уже несколько зим поливало дождями обрывки, клочки, корешки; целые подгнившие переплеты все же позволяли прочесть: Брайткопф и Хартель, Аугенер, Макмиллан [35], Бузи и Хокс... и почти не горючие стопки «Мьюзикл таймс»...
Генри этого никогда бы не сделал. Эта музыка стоила хороших денег. Я заметил металлический блик, подцепил стальную планку, и моя догадка подтвердилась. Свинцовый грузик расплавился, но этот клинышек, обеспечивавший непереносимо точное тиканье, был опознаваем. Никогда бы Генри не стал сжигать метроном старого мистера Долиша, ценную антикварную вещь в лакированном футляре. Так же, подумал я, поймав на себе сверлящий сумрачный взгляд из травы, как не стал бы он расколошмачивать молотком на гипсовые обломки Бетховена. А трухлявый деревянный угол – видно, все, что осталось от фотографий и рамок...
Я сидел в ее кресле, уткнувшись локтями в колени, подбородком в ладони. Я не мог разобраться – к чему, к кому относятся мои чувства, да и в самих чувствах.
– Ну как, все осмотрели?
Генри стоял по ту сторону пролома – смуглое лицо, влажный взгляд, седые волосы, собранность, аккуратность. Я поднялся и начал неловко карабкаться по кирпичам.
– Вам помочь?
– Я сам, спасибо.
Бог о бок мы побрели обратно. Склоненные головы, руки стиснуты за спиной, медленный, траурный шаг.
– Это ты хорошо придумал, Генри, – насчет надписи.
Он не отвечал. Я посмотрел на него искоса.
– Почувствовать – это да, а пока до пониманья дойдет... Я такой.
Мы остановились и посмотрели друг другу в лицо.
– Можно сказать, Генри... можно сказать...
Можно сказать, что когда наконец она была спокойна и счастлива, когда у нее расправилось и улыбалось лицо, ее увезли и лечили до тех пор, пока хорошенько не вылечили и не сделали снова несчастной. Можно и так, например, сказать. А вообще – что тут скажешь.
– ... А-а, неважно.
Мы молча пошли дальше, сошли с бетона на мостовую. Я вынул деньги – уплатить за бензин – и поискал глазами бензинную леди. Она явилась, но Генри от нее отмахнулся.
– Разрешите, сэр. Нет, нет, ну что вы. Это же мне в удовольствие. Через столько лет с вами увиделся.
Взял деньги и пошел разменивать. Я стоял, разглядывал стертую мостовую, исписанную так мелко, так неразборчиво; я видел: ступни, мои в том числе, ступают, проходят. Вытянув ногу, я постучал своим живым носком, прислушался – топ, топ, топ, – и вдруг на меня нашло: да если бы я мог ссудить этот звук, собственное мое тело, мою возможность избирать будущее этим невидимым ступням, да я бы все отдал – все. И в ту же секунду я понял, что, как Генри, всегда за все плачу только по сходной цене.
– ... и девять пенсов, итого три фунта. Спасибо, сэр.
Я посмотрел ему в глаза, увидел в них собственное лицо.
– Прощай, Генри.
Он поднял руку, без слов. Я сел в свою машину исключительного качества, взял с места, проехал по Старому мосту и выехал на автостраду. Я старательно сосредоточился на руле.
Моисеевич Бенно (1890-1963) – английский пианист, родом из России. (Прим. перев.)
Stilbourn – вымышленный город, название которого по звучанию ассоциируется со still-born – «мертворожденный».