4
Джон был единственным человеком, кто называл ее Грейси. Ни ее родители, ни я, проживший с ней больше трех лет, не употребляли эту уменьшительно-ласкательную форму. Дело в том, что Джон знал ее с пеленок и пользовался особыми привилегиями, даже не как друг семьи, а, скорее, как неофициальный родственник. Он был этаким любимым дядюшкой или, если хотите, крестным отцом без портфеля.
Джон и Грейс были по-настоящему близки, соответственно его привязанность распространилась и на меня как на ее избранника. После того как я чуть не отправился на тот свет, он не жалел ни времени, ни сил, чтобы помочь ей выстоять, а когда я немного очухался, он каждый божий день проводил возле больничной койки, чтобы удержать меня на этом свете (о чем я догадался позже). В тот день (18 сентября 1982 года), когда мы с Грейс ехали к Джону, вряд ли во всем Нью-Йорке нашелся бы человек, который был бы ближе ему, чем мы. И который был бы ближе нам, чем он. Неудивительно, что Джон решил не отменять ужин, несмотря на свое недомогание. Так как жил он один и почти не бывал в обществе, наши свидания превратились для него в главное светское мероприятие, единственную возможность провести пару часов в непринужденной беседе.
Тина была второй женой Джона. Его первый брак (1954–1964) закончился разводом. Сам он на эту тему не распространялся, но в семье Грейс, я знал, Элеонору не жаловали. Ее всегда считали бесчувственной, заносчивой особой, кичившейся своими массачусетскими предками «голубых кровей» и смотревшей сверху вниз на рабочую косточку, к которой принадлежала родня Джона из Патерсона, Нью-Джерси. В то же время она была художницей почти такой же известной, как Джон — писателем. Когда брак распался, они не сильно удивились, а сам факт исчезновения Элеоноры из его жизни их явно не огорчил. Приходилось сожалеть лишь о том (слова Грейс), что Джону приходилось поддерживать с ней отношения — не потому что ему так этого хотелось, а из-за бесконечных выходок их трудного, совершенно неуправляемого сына Джейкоба.
Затем он познакомился с Тиной Островой, балериной и хореографом, на двенадцать лет моложе его, и в 1966 году они поженились к радости клана Теббетсов, полагавшего, что наконец-то Джон нашел себе пару. Время подтвердило их правоту. Миниатюрная жизнерадостная Тина, прелестная в общении, «боготворила Джона» (опять же цитирую Грейс). Увы, Тина умерла, не дотянув до тридцати семи, — рак матки. Похоронив жену, Джон надолго выключился, «он словно окаменел и перестал дышать». Он уехал на год в Париж, оттуда в Рим, а затем перебрался в маленькую деревню на северном побережье Португалии. К моменту, когда в 1978 году он вернулся в Нью-Йорк и поселился на Бэрроу-стрит, прошло три года со дня выхода его последнего романа, и поговаривали, что за это время Траузе не написал ни строчки. С тех пор миновало еще четыре года, а из-под его пера так ничего и не вышло — во всяком случае, ничего такого, что ему хотелось бы обнародовать. Но он работал. Он сам мне говорил. Над чем — я не знал, а спрашивать как-то не решался.
Ее собственные графические работы были во многом навеяны живописью, и до моей болезни мы с ней частенько бродили по выставкам. В известном смысле своим браком мы были обязаны изобразительному искусству. Вне стен музея я, пожалуй, не решился бы на ухаживания. Мне повезло, что мы познакомились в издательстве, так сказать, в рабочей обстановке. Сведи нас судьба где-нибудь на вечеринке или, скажем, в автобусе или самолете, любая моя просьба о повторной встрече выдала бы меня с головой, а к Грейс, я чувствовал, следовало приближаться осторожно, чтобы не спугнуть. Одно резкое движение, и все потеряно.
К счастью, у меня появился благовидный предлог. Ей заказали оформить обложку моей книги, и через пару дней после нашего знакомства я позвонил ей с предложением встретиться, чтобы обсудить возникшую у меня идею. В любое время, ответила она. Выкроить любое время оказалось не так просто. Я тогда преподавал историю в средней школе имени Джона Джея в Бруклине и раньше четырех часов выбраться в издательство никак не мог. У нее же вторая половина дня, как нарочно, была расписана до конца недели. Она предложила перенести нашу встречу на понедельник или вторник, но я сказал, что у меня на эти дни назначены литературные чтения (чистая правда, но если бы никаких чтений не было, их следовало бы выдумать). Грейс надо мной сжалилась и согласилась встретиться ненадолго в пятницу после работы. В восемь мне надо быть в одном месте, сказала она, но если нам часа хватит, то я успею.
Заголовок для своей книги — «Автопортрет с воображаемым братом» — я украл у Виллема де Кунинга. Так он назвал карандашный рисунок 1938 года, изображающий двух мальчиков — старший в брюках, младший в коротких штанишках. Я воспользовался этим названием не с целью напомнить о Кунинге, хотя и восхищался его рисунком, просто мне нравилось само словосочетание, и оно как-то очень хорошо ложилось на мой текст. Тогда, в офисе Бетти Столовиц, я предложил поместить рисунок на обложку. Теперь я собирался сказать Грейс, что от этой идеи следует отказаться — карандашные линии слишком тонкие, и весь эффект пропадет. На самом деле мне это было безразлично. Если бы в офисе Бетти Столовиц я выступил против использования рисунка, сейчас бы я ратовал за него. Я хотел одного — увидеть Грейс, и предмет искусства был просто зацепкой, единственным поводом, который не мог выдать моих истинных намерений.
Ее готовность увидеться со мной после работы подарила мне надежду, но слова о предстоящей затем встрече эту надежду сильно поколебали. Речь, конечно же, шла о мужчине (кто еще может ждать хорошенькую женщину в пятницу вечером?), но поди пойми, насколько у них серьезно. Может, это первое свидание, а может, приватный ужин с женихом или постоянным другом, живущим с ней под одной крышей. Я знал, что она не замужем (после ее ухода Бетти Столовиц сообщила мне эту подробность), всех же прочих вариантов и не перечесть. Я тогда же поинтересовался, есть ли у нее кто-то, но Бетти не смогла удовлетворить мое любопытство. Личная жизнь Грейс была для всех закрыта, и чем она занималась во внерабочее время, одному богу было известно. Время от времени коллеги по издательству пытались назначить ей свидание, но она неизменно отказывалась.
Очень скоро я получил возможность убедиться: Грейс не из тех, кто изливает душу. За десять месяцев, предшествовавших нашей свадьбе, она ни разу, даже намеком, не обмолвилась о своих предыдущих романах. Она не говорила — я не спрашивал. В ее молчании была особая сила. Любить Грейс на ее условиях значило принимать как должное поставленный ею барьер между высказанным вслух и ее сутью.
(Однажды в разговоре о своем детстве она вспомнила про любимую куклу, которую ей, семилетней, подарили родители. В течение последующих четырех или пяти лет она со своей Перл не разлучалась. Любопытно, что ее лучшая подруга все понимала, но хранила молчание. Перл умела, но не желала говорить.)
Когда мы с Грейс познакомились, кто-то в ее жизни был, как пить дать, но я так и не узнал ни его имени, ни насколько серьезно она к нему относилась. Видимо, достаточно серьезно, потому что наши первые полгода выдались весьма бурными и закончились для меня плачевно: Грейс заявила, что мы должны расстаться и что будет лучше, если я перестану ей звонить. Как бы там ни было, несмотря на все мои разочарования, эфемерные победы и приливы робкого оптимизма, чувствительные щелчки по носу и радостные мгновения ее капитуляции, бессонные ночи, когда ей было не до меня, и другие, проведенные со мной, при всех взлетах и падениях, сопровождавших мои отчаянные, беспомощные ухаживания, Грейс всегда оставалась для меня чарующим существом, сияющей точкой, в которой сходятся желание и реальность, абсолютным воплощением любви. Я сдержал слово и не звонил ей, но месяца через полтора она вдруг сама позвонила и взяла свои слова обратно. Хотя никаких объяснений не последовало, можно было предположить, что мой соперник наконец освободил мне дорогу. Грейс не только пожелала снова со мной встретиться, она заговорила о браке. Вот уж о чем я никогда даже не заикался. Это слово с первого дня звучало в моей голове, но я не решался произнести его вслух из опасения, что оно может только отпугнуть ее. И вот теперь Грейс сама делала мне предложение! Я уже свыкся с мыслью, что жить мне до конца дней с разбитым сердцем, и вдруг рядом, отныне и вовеки, забилось другое сердце, с моим в унисон…
Когда я задумался, куда бы мне отправить Боуэна, первое, что пришло в голову, был Канзас-Сити. Может, потому, что он так далеко от Нью-Йорка, самая что ни на есть американская глубинка: такой своего рода Изумрудный город. Уже посадив Ника в самолет, я вдруг вспомнил про катастрофу в отеле «Хайатт Ридженси», случившуюся годом ранее, в июле 1981-го. В тот день в огромном атриуме собралось почти две тысячи человек. Все взгляды были дружно устремлены вверх, к подвесным переходам (их еще называли «воздушными аллеями» и «млечными путями»), где происходил танцевальный турнир. В какой-то момент не выдержали балки, и вся конструкция рухнула с высоты четвертого этажа. И сегодня, двадцать один год спустя, эта трагедия считается самой крупной в истории американского гостиничного бизнеса.