Ознакомительная версия.
О чем ей рассказать? О том, что и помнить-то не хочется. Вредно для здоровья. Но он помнил. Все те минуты — а их было не мало, если сложить, — все те минуты, пока он оставался в сознании.
…Утро было как утро. Яркое и жаркое, как десятки до него. Одно отличие: сегодня они должны были уходить с этого места. Так сказал вчера вечером их командир, дядя Леша. Он, как лесной зверь, чувствовал, когда надо уходить. Они все ему верили, все знали, что командир всегда прав. Пару раз натыкались на свои старые места — и сразу понимали: там кто-то побывал. Этот кто-то бешено косил кусты из автомата, зачем-то раскапывал аккуратно присыпанное кострище…
В тот день, обычный, как десятки до него, основная группа снялась еще в полшестого, пошли без завтрака, ценя рассветную прохладу. Капитан торопил, нервно оглядывался, пока ребята бесшумно растворялись в лесу один за другим. Остались четверо: сам дядя Леша, он, Генка — гранатометчик по кличке Старый, Илюха, ответственный за связь, и Димка-Бугай, сельский паренек из Владимирской области, молчун и охотник. Остались подчистить, как выражался дядя Леша. Подчистить — это придать лагерю заброшенный вид. Зачем — это Генка понимал смутно. Хотя… Часа через три, когда в лесу выправится примятая их ботинками трава, если на «место» кто и наткнется, искать уже их не будут.
Закончив, они перекусили — слопали по банке тушенки. Костра уже с вечера не разводили, дядя Леша психовал, торопил. Генка еще тогда подумал: чего дергаться, тихо, как на Луне.
— Потому и психую, что тихо, — сказал дядя Леша. — Сильно ты, Старый, птиц слышишь? Вот и я — нет.
Они не успели дойти до леса, в котором почему-то не пели птицы… Свет, свет, затмевающий все, лес, небо, Димкину огромную спину впереди, свет, в котором не было ни единого звука, обрушился на них…
Генка не знал, сколько времени провалялся на траве. Было мокро и очень, очень холодно. Видел он одним глазом, левым, зато очень отчетливо — каждую травинку, каждую веточку на земле. Только все это было ярко-красным. С трудом повернул голову: нет, никакого дальтонизма, небо по-прежнему светло-голубое, застиранное жарой южное небо. Холодно… Он сосредоточился и повернул голову еще чуть-чуть. Рядом лежал дядя Леша. Капитан прижимал руки к животу. Между пальцами слегка шевелилось что-то черно-синее, поднималось и опадало. Лицо у дяди Леши, давно загоревшее до шоколадного оттенка, было серым и каким-то острым. Все было острым — нос, складки у губ, подбородок, кадык… Глаза капитана были открыты.
— Дядь Леш, у тебя глаза вроде зеленые были.
— Это зрачки расширились. Очнулся? Это хорошо, Старый. Слушай меня внимательно и делай, что я скажу. Положи пальцы на кончик носа.
Это было так дико, что Генка решил, что сон, а что ж еще? Под командованием дяди Леши еще никого не убивали, даже не ранили ни разу… Конечно, сон, ведь ему, Генке, совсем не больно.
— Дядь Леш, а тебе тоже не больно? — задал он дурацкий вопрос.
— Мне, Старый, не больно потому, что осколок до позвоночника дошел и там сидит. Так что я ничего, кроме рук и морды, не чувствую. Не отвлекайся. Положи пальцы на кончик носа. Так. А теперь аккуратненько веди вверх и направо, медленно.
Генкины пальцы наткнулись на скомканную мокрую тряпку, закрывавшую правую половину лица.
— Нашел. Давай, раскладывай по лбу, авось заживет.
Что заживет, хотел спросить Генка. Там, под тряпкой, рана что ли? И вдруг до него дошло, что «это», то, что он «раскладывает по лбу», никакая не тряпка, а его собственная плоть.
— Молодец, красоту навел, через час мухи бы там все дела поделали, — прохрипел дядя Леша и закашлялся. Черно-синее под его руками вдруг задергалось, забулькало красными пузырями. — Теперь аптечку, солдат, ищи, там щприц-тюбик…
— А глаза правого у меня нет? — спросил Генка.
— Есть, есть, кровь просто запеклась. Ищи аптечку, кому говорю…
— Мне не больно, дядь Леш. Да чего ее искать, аптечку. Никто не знает, что мы здесь, встать я не могу. Один хрен подыхать… — Генка говорил абсолютно спокойным голосом, а мысли скакали, перепрыгивая с одного на другое: аптечку действительно найти надо, там антибиотик, а обезболивающее — капитану, в живот ранения очень болезненные, говорят. Как дать о себе знать? И что с ребятами? Он шарил рукой по карманам, все было мокрое, и куртка, и штаны, а рука была какой-то странной. Он поднес ее к глазам: мизинца и безымянного пальца не было. Совсем. Впрочем, ничего страшного тоже не было, ни ошметков, ни крови. Только черное. То ли грязь, то ли ожог. Он наконец нашел аптечку и выпростал из-под спины левую руку, рассмотрел. Рука была в порядке, только грязная очень. Оранжевый квадратный пенал наконец поддался восьми оставшимся Генкиным пальцам. Теперь надо было как-то добраться до капитана.
— Да что ты вертишься, как уж на сковородке? Лежи смирно, кровь опять пойдет.
— Щприц-тюбик, товарищ капитан…
— Себе. И антибиотики себе. Мне уже не нужно.
— Что с пацанами? — Генка перестал пытаться сесть и смотрел только на капитана.
— Ну, Бугай первый шел, от него ничего не осталось. Я в пузо получил, тебе всю правую сторону посекло…
— Это я понял. А Илюха?
— Он успел выйти в эфир.
— А потом?
— А потом, Генка, его застрелили.
— А нас почему нет?
— На тебя и не подумать было, что живой, кровищи лужа, полбашки — месиво… Это я потом, на досуге пригляделся, что просто кожу задрало. Ну а на меня пулю пожалели, сам видишь, какое дело…
— Илья успел? За нами прилетят?
— Должны. А там черт его знает…
— Так я ничего, я «вертушку» подожду, давай, дядь Леш, я тебе…
— Не надо, Ген. Даже если прилетят, встать я уже не встану. Воды бы…
— При ранениях в живот нельзя воды, я точно знаю.
— Уже можно, Генка, уже можно… — Капитан устало закрыл глаза.
Генка не сразу понял, что заплакал: он был занят, искал фляжку. Сначала на себе, а потом пришлось встать на четвереньки и ползать по красной траве. Слезы промыли правый глаз, поле зрения расширилось, и Генка увидел драгоценную фляжку на поясе у мертвого Ильи.
— Товарищ капитан, вода, дядь Леш, попей.
Тот открыл глаза:
— Жди, Ген. Меньше часа прошло. Прилетят.
И жадно стал пить. Потом оторвался от фляжки, протянул ее Генке, тихо сказал:
— Я тебе оставил. Попей, Старый, тебе можно.
А потом Генка опять потерял сознание.
— Черт, все мертвые, — услышал Генка и открыл глаза.
Он лежал на боку рядом с мертвым капитаном. То, что дядя Леша умер, Генка понял сразу: капитан насмешливо смотрел в блеклое небо широко открытыми зелеными, зелеными, а не черными глазами.
Генке повезло — он умудрился потерять сознание, лежа раненой стороной вверх. Рядом валялась пустая фляжка.
— Эй, братья славяне, — прошептал он. — Я еще ничего…
Его не услышали, ворочали Илью — тот словно не хотел расставаться со своей рацией, обнимал небольшой железный ящик.
Рот у Генки пересох, язык онемел, как на приеме у зубного, голоса не было. Вдруг его захлестнула паника. Наверное, здесь есть медики, но они к нему не подойдут, его посчитали мертвым! Каким-то, запредельным усилием он поднял вертикально вверх искалеченную трехпалую руку и замычал.
— Живой! Черт, живой! Ребята, быстрее, носилки!
Этот радостный крик и оказался последним Генкиным южным воспоминанием.
Где он очнулся в следующий раз, Генка так и не узнал. Сознание вернулось, а глаза открывать ему не хотелось. Потому, что ничего не нужно было вспоминать, не нужно было задавать дурацкие вопросы: где я? Они погибли, дядя Леша, Илюха и Бугай. А он остался. По недоразумению.
Болело сильно. Болело все: лицо, шея, грудь, рука, живот, бедро — вся правая сторона. Сама идея пошевелиться казалась дикой — так было больно. Пальцев на правой руке нет. Двух. Это он тоже помнил. Не удобно будет… Не удобно — что? Да все: стрелять, копать, нести что-нибудь… Работать руками вообще. Жить неудобно будет. Впрочем, решил он, это посттравматическая истерика. Надо быть полным кретином, чтобы не понимать: ему фантастически, небывало повезло. Один, в горах, с серьезной кровопотерей, без сознания. Ему повезло, что он дождался «вертушку», повезло, что вовремя пришел в себя…
Не нужно было открывать глаза, чтобы понять: сейчас он явно в помещении, на кровати, вокруг темно. Значит, у своих, в госпитале, сейчас ночь. И острое ощущение — нет, не радости, не счастья, не торжества, — а какого-то тихого животного буйства накрыло его: живой. Живой! Дядя Леша был бы им доволен…
Это состояние непрекращающейся тихой истерики продолжалось, несмотря на боль, несколько дней. Он много спал, а когда просыпался, каждый раз заново испытывал этот взрыв эмоций — живой. Его куда-то перевозили, какие-то люди суетились вокруг, сначала зелено-камуфляжные, потом белые, а среди белых были, кажется, даже женщины, но все это было абсолютно не важно. Только сейчас для него вся эта наигранная, фальшивая, истеричная романтика войны из привычной превратилась в абсолютно чуждую. Он перестал понимать контрактников, тридцатилетних мужиков, которые раз за разом вербовались «поиграть в войнушку». Тех, кто приехал исключительно за длинным рублем, он вообще не видел, их просто не было, до войны они не доезжали. Дядя Леша называл таких «героями на паровозе».
Ознакомительная версия.