На четвертую ночь его бдения к нему приблизился хорошо одетый цветной юноша и попросил "дайм", то есть двадцать пять центов. Не выказывая удивления тем, что столь благополучный молодой господин клянчит монетки, МБМ покопался в карманах и извлек просимое. Парень улыбнулся и сказал, что у него там, кажется, в карманах масса мелочи – не может ли мистер добыть еще четвертак? Младший Брат посмотрел ему в глаза и увидел там внимательнейшую оценку, взгляд человека, облеченного властью принимать решения. На следующий вечер МБМ уже ждал этого юношу, но не дождался. Однако он чувствовал, что кто-то следит за ним, и, когда публика вошла в театр, увидел другого черного юношу, одетого, как и первый, в костюм и галстук, с "дерби" на голове. Юноша пошел прочь, и МБМ импульсивно последовал за ним. Он долго шел за ним вдоль рядов замызганных домов, через перекрестки, мощенные кирпичом, за угол, за угол, еще раз за угол. Он был уверен, что некоторые места они проходили по нескольку раз. Наконец, на какой-то тихой улице юноша скрылся за цокольной дверью кирпичного дома. Дверь осталась открытой. МБМ вошел внутрь, открыл еще одну дверь и увидел прямо перед собой Колхауса Уокера, восседающего за столом со скрещенными на груди руками. Вокруг него словно стража стояли несколько негритянских юношей, одетых в его благопристойной манере – отутюженный костюм, чистый воротничок, галстук, булавка. Младший Брат сразу узнал среди них двоих – вчерашнего, попросившего монету, и сегодняшнего. Дверь за ним закрылась. "Что вам угодно?" – спросил Колхаус. Младший Брат был готов к этому вопросу. Он составил в уме целое заявление о справедливости, цивилизации, о праве каждого человеческого существа на достойную жизнь. Увы, он все это позабыл. "Я умею делать бомбы, – сказал он. – Я знаю, как взрывать".
Таким образом, Младший Брат Матери определил свою карьеру нарушителя закона и революционера. Некоторое время семья и понятия не имела об этом. Единственное, что хоть как-то связывало его с тем негром, было исчезновение со склада на отцовской фабрике нескольких бочонков пороха и пакетов с разного рода сухими химикатами. Об этой краже было должным образом сообщено полиции, а та должным образом о ней забыла, так как была очень занята делом Колхауса. В течение нескольких дней МБМ перетаскал все эти дела в цокольный этаж кирпичного дома, где потом и приготовил три пакета чудесной разрушительной силы. Идя еще дальше, он сбрил свои светлые усики, обрил голову и вычернил лицо жженой пробкой. Не останавливаясь и на этом, он подрисовал себе преувеличенные губы и стал выкатывать глаза, не замечая некоторой иронии у последователей Колхауса. Дальше – больше, он собственноручно швырял бомбы в Муниципальную пожарку No 2, стремясь доказать свою боевую силу окружающим и прежде всего самому себе.
Вся эта таинственная история доведена до нас собственной рукой Младшего Брата. Он вел дневник со дня своего прибытия в Гарлем по день смерти в Мексике менее года спустя. Колхаус Уокер милитаризировал свою тризну. Его скорбь по Саре превратилась в церемонию мщения на манер древних воинов. Младшему Брату иногда казалось, что напряженный особенный взгляд Колхауса устремлен далеко и видит что-то за могилой любимой. Его власть над молодыми сподвижниками была абсолютной – может быть, потому, что он не просил их подчиняться. Никто из них не был наемником. Их было пятеро, кроме МБМ; старшему – за двадцать, младшему не было и восемнадцати. Их уважение к Колхаусу граничило с благоговением, как к батюшке. Они жили все вместе в цоколе кирпичного дома и сдавали в общий котел свои заработки клерков и посыльных Младший Брат добавлял к котлу свои сравнительно щедрые конверты с фабрики флагов и фейерверков. Скрупулезный подсчет расходов. До последнего пенни. Подражание Колхаусу в одежде выработало своеобразную униформу – костюм и котелок-"дер-би". Они вели себя как солдаты на карауле.
Ночами они обсуждали ситуацию, куда она может их привести, изучали реакцию прессы, засиживались допоздна.
Колхаус Уокер никогда не был груб или автократичен, напротив: он был всегда чрезвычайно любезен со своими последователями и всегда спрашивал их совета. Он старался не показывать им своей скорби. Его сдержанная ярость намагничивала их. Он просил, чтобы в доме не было никакой музыки. Ее не было. Ни одного инструмента. Его просьбы были для юношей приказом. Они принесли несколько коек и спали все вместе, как в армейском бараке. Пищу готовили по очереди, таким же образом поддерживали и необходимую чистоту. Они полагали, что вскоре им предстоит умереть на глазах у всего народа, на миру, где, как известно, и смерть красна. Эта уверенность вызывала в них драматическое, приподнятое самосознание. Младший Брат с его склонностями полностью интегрировался в этой коммуне. Он стал одним из них. Каждое утро он просыпался с ощущением торжественной радости.
В обеих своих атаках Колхаус использовал автомобили, которые ребята воровали на Манхэттене. Машины потом возвращались в гаражи без всяких повреждений, а нью-йоркская полиция, получавшая заявления об этих странных кражах, ну никак не могла связать их с событиями в Вустере. После того как снимок Колхауса появился в газетах, он позволил одному из юнцов обрить себе голову и удалить усы. Изменение оказалось потрясающим – обритая голова была впечатляюще массивной. Младший Брат воспринимал это не как маскировку, но как приготовление к последней решительной битве. Через день или два в газетах появились снимки вытащенной из пруда "модели-Т". Ощутимое доказательство силы. Тихое ликование в цокольном этаже. К этому времени подоспели и сообщения о бегстве Уилла Конклина. "Жаль, – сказал один из юнцов, – если бы мы захотели, Уилли давно был бы уже жмуриком. Мы потеряли свой шанс". – "Не-не, братишка, – возразил другой, – пусть он лучше будет жив. Он будет для них как чума. Сейчас мы устроим в этом городишке такого шороху, что после этого любой фраер трижды подумает, прежде чем затеет какую-нибудь кутерьму с цветным народом".
Ax, какое это было лето! Каждое утро Мать открывала занавешенную белым стеклянную дверь и смотрела, как солнце встает из моря. Чайки скользили над бурунами, а потом садились на пляж. Поднимающееся солнце съедало тени на песке, и казалось, что сам состав земли меняется, а к тому времени, когда Отец в смежной комнате был на ногах, благосклонное голубое небо уже сияло, и пляж был белым, и первые купальщики уже шли к прибою попробовать воду кончиками пальцев.
Завтрак накрывали в отеле на крахмальных скатертях, сервировка – тяжелое серебро. Они вкушали половинку грейпфрута, рубленые яйца, горячий хлеб, вареную рыбу, ломтики ветчины, колбасу, всякие разные джемы, кофе и чай. И все это время, пока еда вкушалась, океанский бриз поднимал шторы и пробегал соленой дрожью вдоль высокого лепного потолка. Малыш жаждал непрестанного движения – сорваться, убежать. Через несколько дней ему было разрешено раньше других вставать из-за стола, и все премило удивлялись, как быстро, почти мгновенно, он оказывался за окнами, несся по широким ступеням, держа свои туфли в руке. Уже были кое-какие шапочные знакомства на набережной. Естественно, в конечном счете начнутся беседы, пока – лишь мягкое любопытство, взгляды, оценка туалетов. Торопиться было некуда. Они чувствовали, что выглядят преуспевающими и даже шикарными. Мать накупила себе на набережной чудной одежды, восхитительные летние ансамбли, белое, желтое. В послеполуденном размягчении она позволяла себе прогуляться без шляпы, под одним солнечным зонтиком. Лицо ее было омыто мягким золотым светом.
Они купались ближе к вечеру, когда воздух останавливался и жара усугублялась. Купальный костюм Родительницы был достаточно скромным, но все равно ей потребовалось несколько дней, чтобы к нему привыкнуть. Он был, конечно же, черным, с юбочкой и панталонами ниже колен, и дополнялся купальными туфлями. Однако он все-таки экспонировал лодыжки, а также и шею почти до лифа. Мать настояла, чтобы они купались за несколько сот ярдов от ближайших пляжников. Они устраивались под отельным зонтом с оранжевыми буквами вдоль зубчатого края. Негритянка в соломенном кресле сидела сбоку. Малыш и бэби занимались крохотными крабами, которые закапывались в песок, оставляя пузырчатый след на мокрой поверхности. У Отца был купальный костюм без рукавов, с горизонтальными белыми и синими полосами, которые делали его ляжки похожими на цилиндры. Родительница находила безвкусным смотреть на очертания его мужественности, когда он выходил из воды, и потому в эти моменты она отворачивалась. Родитель любил заплывать. За бурунами он ложился на спину, пуская струи воды вверх, словно кит. Он выскакивал на песок, шатаясь под ударами волн, смеясь, волосы облепляли ему голову, с бороды капало, костюм обтягивал его с полным бесстыдством. Она чувствовала мгновенные уколы отвращения или неприязни она не могла разобраться в этих мимолетностях. После купания все отправлялись отдыхать. Она с облегчением снимала свой костюм и смывала соль с кожи. Она была столь нежна, что пляж представлял для нее некоторую опасность. Все же, охладившись своими омовениями, напудрившись и надев что-нибудь легкое, свободное, она ощущала, что солнце накапливается в ней, бродит в крови, зажигает ее, словно море в полдень, когда там горят миллионы бриллиантовых вспышек. Вскоре Родитель закрепил за собой этот час, как время для амура. Он готов был заниматься любовью похотливо и бездумно каждый день, если бы она позволила. Она молча сопротивлялась этой узурпации, не так, как в прежние дни, но с каким-то новым самосознанием, как будто ее кожа сама отталкивала его притязания. Она много думала об Отце. События, происшедшие после его возвращения из Арктики, его реакция на них разрушили ее веру в него. Спор, который у него произошел с братом, еще звучал в ее ушах. Все же иногда, моментами, а то и целыми днями она любила его по-прежнему, с чувством собственности, неизменности, как в те времена, когда она полагала, что браки фиксируются на небесах. Впрочем, она и раньше всегда чувствовала, что у них разное будущее, что жизнь, которую они ведут вместе, лишь род какой-то подготовки к тому времени, когда производитель фейерверков и его жена вырвутся из своего респектабельного существования к подлинной жизни. Конечно, она не знала, в чем будет заключаться эта жизнь, никогда не знала. Да больше уже и не ждала ее. Во время его отсутствия, когда ей пришлось принимать самой некоторые деловые решения, все таинственное могущество слова "бизнес" рассеялось для нее, и она увидела его тоскливую будничную суть. Не предполагая больше увидеть себя когда-нибудь снова красивой и грациозной, она пришла к выводу, что и Отец, который, может быть, когда-то во время ухаживания и воплощал для нее неопределенные любовные идеалы, теперь постарел и поскучнел, как-то отупел от своей работы, а может быть, и от своих путешествий, достиг уже своих пределов и больше никогда их не переступит.