У блиндажа надели лыжи, прошли на место и Микко показал беличьи следы, дятлову кузницу и свои небольшие комочки.
— Это всё? — Удивился обер — ефрейтор.
Но за Микко неожиданно вступился переводчик.
— Он же впроголодь живёт. А у таких людей кишечник всегда ненормально работает.
— Я — я, — согласился обер — ефрейтор. Но не со всем согласился.
— Господин обер — ефрейтор сомневается в твоих словах. Ты говорил, сначала живот заболел, потом были белка и дятел. А видно, сначала белка и дятел и только потом живот. Непоследовательно. Может быть живот вовсе не болел?
Голова ещё задуматься не успела, как язык сам ответил.
— Болел. Но очень хотелось белку поймать. Или дятла.
Карел перевёл слова Микко и опять вступился, от себя добавил.
— Увлёкся, ребёнок ещё.
— Я, киндер. Я — я, ер ист егер[26], — согласился немец.
Возвратились в блиндаж. Офицера в полушубке уже не было.
Гауптман выслушал обер — ефрейтора, обратился к переводчику и кивнул на Микко.
— Переведите ему: если ещё хоть раз появится вблизи, даже вблизи, расположения германских воинских частей, не посмотрю что финн и финского полковника племянник, на одну ногу наступлю, за другую дерну и разорву как лягушонка.
— Господин офицер говорит, что впредь тебе нельзя появляться вблизи германских военных объектов, иначе тебя будут расценивать как шпиона и врага германской армии. И родство с полковником тебе не поможет.
«Значит проверяли… И про дядю — полковника подтвердилось, — отметил Микко. — Слава Богу!»
— Сейчас, когда поедешь за досками и его отвези, — отдал гауптман распоряжение солдату. — Чем дальше отсюда, тем лучше.
— Господин офицер распорядился отвезти тебя поближе к дому.
Микко насторожился: нет ли здесь подвоха — скажут к дому, а сами в гестапо отвезут.
— У меня нет своего дома.
— Туда, где нет германских воинских частей, — уточнил переводчик.
Солдат остановил машину у развилки и жестом потребовал.
— Выходи.
Вышел сам, достал из кузова лыжи, кинул их на снежный отвал у обочины и уехал.
Микко морщась от боли надел лыжи и медленно, растопырив руки и волоча за собой лыжные палки, как больная или подраненная птица волочит крылья, часто останавливаясь и озираясь по сторонам, двинулся по дороге встреч едва проглядывавшему сквозь пелену облаков солнцу.
«Мрази! Фашисты проклятые! Но ничего, я тоже не без дела здесь шатаюсь! Мало от меня получили — ещё получите! Забыли, как я вашу хозкомендатуру в дерьме утопил? Если забыли, ещё раз повторю».
Поздно вечером в субботу, залез Миша в канализационный колодец, заткнул двумя сбитыми в комок мешками фанину дома, на первом этаже которого размещалась немецкая хозкомендатура, а на верхних жили немцы.
В результате, хозкомендатура с понедельника по среду не работала, выносили и вымывали из коридоров и кабинетов всё то, что должно было вытекать с верхних этажей через фановую трубу в городскую канализацию, но через унитазы и умывальники перетекло в хозкомендатуру.
Крепко досталось ему от Валерия Борисовича за эту выходку: не за свои дела не берись, чужого стада не паси. И никаких несанкционированных действий. Мало себя погубишь и операцию провалишь, можешь и других под удар подставить.
А всё равно, хоть и ему досталось от Валерия Борисовича, фашисты тоже без подарка не обошлись.
Но забежавшая на несколько секунд, чтобы подбодрить, гордость разведчика, улетела. И Микко вновь остался один, один на один со страхом: под немцем он ещё, под немцем! И всё ещё может быть, и допросы, и пытки, и даже, не приведи Бог! — смерть. И втянул голову в плечи, съежился и, шея окостенела, поворачиваясь всем корпусом огляделся, всматриваясь в каждый валун, в каждый бугорок, в каждый кустик и в каждое тёмное пятно — нет ли там человека. Где человек — там опасность.
Никого. Полегчало. Выдохнул. Даже не заметил, что всё время, пока оглядывался, не дышал.
— Помоги мне, Боженька… Помоги мне опять не попасть под пытки и живым выйти. А я Тебе за это в церкви самую большую свечку куплю! Самую дорогую, на какую только денег хватит. Честное пионерское, куплю, под салютом, — поднял правую руку и отдал пионерское приветствие.
Прошёл с десяток метров и услышал, даже не услышал, «шестым нюхом» почувствовал: не один он. Оглянулся. Позади за поворотом мелькала меж купинами ольшаника машина. Быстрее с дороги! Прочь от людей! Перебрался через снежный отвал и в лес. В лесу спокойнее и безопаснее, можно без дерготни обкидать ситуацию.
Похоже, серьёзного подозрения у фашистов не было. Сцапали возле объекта и решили, на всякий случай, понагибать, вдруг расколется. Если б было…
Разведчик цел до той поры, пока под подозрение не попал, пока его проверяют формально. Если серьёзное подозрение будет, уже не формальную проверку проведут, а под колпак посадят и вплотную возьмутся. Всё проверят и перепроверят, все связи, всех, с кем даже случайный контакт был расспросят, каждый шаг, каждый чих отследят и проанализируют. Сверх того «наружку» установят, и иные способы наблюдения применят, обложат со всех сторон и рано или поздно, но возьмут, либо при проведении разведдействий, либо при закладке или выемке тайника.
Как только начинается тщательная проверка, любому разведчику, необходимо немедленно «лечь на дно», прекратить всякие разведдействия и контакты. Но он никогда достоверно не знает, что известно о нём контрразведывательным службам противника. И как ему узнать, что формальная проверка не переросла в тщательную разработку? Поэтому приходится всё время быть начеку, легендировать буквально каждый шаг. И если схватят, допрашивать будут профессионалы, а не гауптманы — самоучки, которым лишь бы руки почесать.
«Фамилию партизанского командира он знает! Да ни хрена ты не знаешь! Садист проклятый! Козёл! Ишак безмозглый!»
Хорошо что всё стерпел, не раскололся. Валерий Борисович говорил: по приказу Кейтеля, начальника главного немецкого штаба, человека обязательно должны казнить, если за ним есть разведка, по ихнему шпионаж, или содействие врагам Германии, или подрыв безопасности и боеспособности немецкой армии, или связь с иностранной армией…[27] А у меня всего этого столько… да за один только взрыв в Хаапасаари они б меня десять раз расстреляли, и того им показалось бы мало. А ещё сколько всякого было…
Но на больший анализ его не хватило, мозг постоянно обращался к пережитому, заставляя вздрагивать и оглядываться. Нашёл изъян в поведении на допросе: раньше надо было сказать про дядю полковника, раньше. Но через несколько минут перестал корить себя за это: может быть несколько и облегчило бы, но от пыток бы всё равно не спасло. Сказал же про дядю, а фашист… сволочь… всё равно натёр солью.
Притомился Микко. Остановился, осмотрелся. И тут захолодело внутри: где он, куда дальше идти? Ведь шёл опустив голову, не отмечал пройденного пути, не держал направления. И вот, заблудился.
Задрожали и обессилели ноги. Уперся головой в ствол ольхи, остро кольнула боль в разбитой прикладом ране. И не выдержал Микко, расплакался — расплакался как — то по щенячьи, поскуливая от боли и страха, но больше всего — от пережитого. Ноги не держали. Хотел присесть на пенёк, но любая попытка согнуться отзывалась болью в спине и в боках. Опустился на снег, прилёг на небольшом бугорке, была то кочка или низко спиленный пенёк, не было ни сил ни желания рассматривать. Холодно. Очень холодно. И зубы стучали, и тело трясло и сковывало.
Микко знал, что в этом случае надо двигаться как можно активнее, чтобы разогреться. Или устроить какое — нибудь временное убежище: шалаш, берлогу, или нору в снегу вырыть и разложить в ней хотя бы маленький костерок. Фашисты хоть и подонки, но спички не отобрали. Но холод сковывал не только тело. Он постепенно и незаметно сковывал и душу, и волю, отбирал силы и желание противиться, бороться за жизнь. Зрение утрачивало чёткость и клонило в сон.
Начало лета нынешнего, сорок второго года. Тёплый погожий день. В школьном сельскохозяйственном лагере на станции Пери, Васкеловского направления, на сельхозучастке 239–ой школы ребята, кто закончил предобеденную норму прополки, собираются у костра. Кашеварит незнакомая Мише женщина, а помогает ей Илюха Ковалёв, с которым в первом и втором классе сидели за одной партой. Тогда они с Илюхой бегали к булочной, помогали разгружать машину. За это им насыпали по кульку орешков и других крошек от вкусных булочек, которые в лотки при транспортировке натрясались. Крошки и орешки они съедали в укромном уголке двора, стараясь даже самой малости лакомства не обронить. А когда содержимое иссякало и ничего уже невозможно было достать и вытряхнуть, разворачивали кульки и губами, а то и языком снимали прилипшие к бумаге крошки. Вкусно, да мало.