— Ты, Гаврюхин, еще сталевара сюда добавь. Космонавта, колхозницу со снопом. Кого еще?.. А ты свой глаз чуть-чуть поверни!
— Это ты, Косых, свой глаз поверни!.. Тьфу, привязался!
Они сердито гудели сиплыми от речных простуд голосами. Терлись друг о друга золочеными галунами. А порт за окошком грохотал в дизелях, накрытый дождем и дымом.
— Гаврюхин с Косых чтоб не бодаться не могут, — сказал недовольно начальник. — Погодите друг другу глаза вставлять. Пусть художник расскажет. Путь товарищ Антонов сам сперва пояснит…
— Я поясню… что товарищи до меня говорили… — Антонов растерянно, огорченно не умел словами пробиться к их пониманию, и Ковригин испытал к нему родственную, московскую теплоту, сознавая близость их умов и подходов, которые нуждались в защите. Переживал его косноязычие, лепетание.
— Тут меня спрашивали, почему это вездеход и кустик клюковый столкнулись — и как бы взрыв. Как это может вездеход о клюквенный куст разбиться?.. Но это тоже символ встречи природы и цивилизации, этих болот и техники… Потом вот здесь вертолеты летят гусиными косяками, с подвесками мачт… Но это тоже как бы знак, чем наше небо наполнено… И видите, земля в разрезе, тут корни елок, а тут корни буровых сплелись и сосут нефть, а город на этом древе, как плод… Да это же нельзя рассказывать. Это надо принять… Тут творятся такие процессы, и нужна новая форма…
Он умолк, растирая себе руками лоб, чувствуя свою беззащитность.
Ковригин потянулся к эскизам. Начальник порта, заметив, повернулся к нему:
— Ну, а вам как? Что нам подскажете?
И Ковригин, стараясь быть ненавязчивым, не спугнуть настороженное их внимание, чувствуя важность их общей встречи над этими листами картона, сказал:
— Как я уловил и почувствовал общий замысел, здесь в образной форме представлено возникающее на этих топях единство человека, природы и техники. Я не живописец, не могу, так сказать, квалифицированно разбирать живопись… Просто слушал товарищей, и по поводу всего появилось несколько мыслей… Мы, что называется, не видим красоты техники, не замечаем заложенной в ней возможности искусства. А от этого и наше отношение к технике страдает, и природа, на которую обращена эта техника, частенько стонет… Мне кажется, искусство, которое с древних времен воспевает природу и человека, должно ввести сюда и технику. Непременно. Открыть в нас связь с механизмами, новое их понимание. Переплетание, уже неразрывное, нашей души, очеловеченной природы и современной техники. Вне этого триединства не существует ничего… Тут, в Сургуте, и в самом деле — увлекательнейшие процессы, складываются уникальные природно-технические организмы. И художник уходит от трафарета, по-новому их отражает… Мне кажется, ему надо верить, как верите конструктору вездехода или теплоэнергетику на ГРЭС. Он же тоже специалист, мастер…
Ковригин чуть поклонился Антонову, приглашая вернуться к эскизам. Чувствовал, как его высказывания изменили молчание. Как взгляды, напряженно-внимательные, искали подтверждения словам в разноцветий эскиза.
— Ну что ж, в общем, мне тоже нравится, — сказал начальник порта, — сделано капитально. Я подпишу. Конечно, еще в горкоме посмотрят, но там я скажу, что я «за»…
Он поднялся, окруженный своими золочеными сиплоголосыми заместителями, и уже сам гудел в селектор, вызывая далекий на подходе толкач:
— Ота-700! Ота-700! Почему с цементом задерживаете? Почему, спрашиваю, ночь стояли? Прием!.. Ота-700, ждем вас к утру с цементом! Дали «добро» на разгрузку!
Они окунулись в позывные реки, куковали с далекими, незримыми капитанами. А Антонов с Ковригиным вышли.
— Спасибо, что поддержали, — сказал Антонов.
— Мне эскиз в самом деле понравился…
— Я что-то разволновался!.. Не умею я объяснять, когда и так все видно. Да и слова им нужны и простые, и в то же время убедительные. Вот вы их нашли…
— Я заметил, что в таких местах, как Сургут, люди интуитивно тянутся к новому. Хотя, казалось бы, совершенно далеки от искусства. Не знаю, чем это объяснить.
— Да, да, вы правы. Интуитивно тянутся. Восприятие свежее и, в сущности, очень талантливое. Ждут, чтоб научили, и схватывают на ходу.
— В Москве бы хотел взглянуть на ваши работы. Вернусь в Москву через месяц.
— С удовольствием. Приму вас в мастерской… Тут, знаете, еще есть наш брат, москвич. Писатель Растокин. Архитектор Завьялов.
— Не тот ли, что проектировал города в пустыне?
— Вот, вот! Ему здесь тоже предстоит защищаться. Привез варианты Северного города… Готовится обсуждение. Приходите.
— Здесь, в Сургуте, пол-Союза толчется.
— Я вас познакомлю. В общем-то, люди разные, но занятые все одним. Ум-то на одно устремлен. На новые, как вы сказали, организмы… Пусть Растокин прочитает свою прозу, уже здешнюю, сургутскую… Любопытно!.. Мы непременно увидимся. Я вам постараюсь развить свои представления, как технику покорить эстетикой.
— Вы ее покоряете, а она вас.
— Спасибо, что поддержали, — повторил Антонов и ушел.
А Ковригин, разыскивая Ольгу, вышел к причалам.
Порт громыхал, чавкая дождем и железом. Тускло вспыхивали граненые кабины кранов. Туманились самоходки на рейде. А у причальных стенок корабли лязгали и теснились под разгрузкой, колыхая черными бортами, красными ватерлиниями.
Ковригин, промокая, пропитываясь жирным туманом, огибал горы доставленных грузов, вглядываясь в заводские клейма и литеры.
«Хорошо, хорошо… Там изба и трава, завитая ветром… А здесь эта синяя копоть, из неба натянутый трос, и контейнер с японским иероглифом подхвачен плавучим «Ганцем», трепещет, как кубик с азбукой… Хорошо, хорошо…»
Самоходка терлась о причал рыбьим телом. Растворила трюм, подставив чрево под дождь. Кран нависал над ней, окуная острый двурогий крюк. Выхватывал грузы, словно вырывал их с урчанием. Выдергивал сочные, разноцветные органы. Связки железных сосудов. Лиловый, как печень, котел. Катушки с кабелем. Кипы стекла. Самоходка становилась легче, всплывала. Качала якорными глазницами, розоватыми трюмными ребрами. Дождь полоскал ее распоротое, пустое нутро.
«Да, так о чем я?.. Там бабочка еще на стене, в печке остывшие угли. Я награжден некой возможностью счастья…» Он разыскивал Ольгу в напряжении и радости, готовясь увидеть среди холодной стали ее порозовевшее от дождя лицо, сказать, что счастлив и просит ее согласиться.
Баржа, огромная, словно взлетное поле, была уставлена сияющими цилиндрами в подвесках труб и манометров. Матрос с мегафоном, с мокрым клетчатым флагом кричал и отмахивал.
«Да, скажу ей, что я пережил… То пламя в печи и волшебное совпадение всего. Моих лет и опыта. Ее красоты, доброты… Если она согласится, если и в ней все так же, то был бы счастлив просить… Просил бы ее ответить…»
Он торопился ее увидеть, тут же во всем объясниться.
Рефрижератор, стерильно-белый, мерцал драгоценной рубкой, хромированной, как операционная. Кран погружался в его белизну. Над снежным бортом появлялась кровавая бычья туша, четвертованная, в розовом инее, в хрящах и обрубках. Безголово и дико катилась по небу, паря над скопищем техники. И навстречу ей, по дуге, улыбаясь оскаленным ртом, возникала рыжая «Татра», ныряя в дождевой туче.
Ковригин в ознобе, запрокинув лицо, наблюдал их скольжение, вдруг испугавшись совпадения дуг. Изумился невидимому в небе чертежу, по которому двигались бык и машина, и его напряженный зрачок стремился избежать столкновения.
Колесный пароход, бог весть откуда приплывший, нелепо раскрашенный, пялил с театральных афиш хохочущие рожи и рты. Кто-то вышел на палубу в мокром колпаке с бубенцом.
Ковригин, напрягаясь и мучаясь, слышал звон бубенца. И вдруг влажная, сочная боль, словно лопнул сосуд, залила глаза краснотой: красный рефрижератор, красная туча с дождем и в ней, как снежинка, улетающий маленький бык.
«Не хочу, не хочу! Не надо!»
Приступ в нем разгорался. Ковригин раскрывал рот, заглатывая холод и дождь. «С холодком, с холодком, пронесет!»
Расстегнул под плащом всю грудь и прижал ее к мокрой стальной трубе. К ее насечкам, зарубкам, клейму ОТК, к надписи мелом: «Сургут». И казалось, труба, войдя в резонанс с его сердцем, ахала и гудела.
«Неужели все кончено? Неужели сейчас?..»
И будто треснул бетон причала. И в пролом в бурлении и клекоте хлынула красная боль. Тепловоз тонул на путях. Матрос с мегафоном бултыхался, пытаясь выплыть. Краны кренились. В небесах бодался с машиной бык. И из этого ада, закрывая жерло трубы испуганным мокрым лицом, возникла Ольга.
— Что с тобой? Что?..
Та страшная, с подтеками ржавчины труба. «Скорая помощь», сквозь гарь и потоп летящая в городскую больницу. Его ослабевшее, с впалым животом и шрамом тело. Зубцы кардиограммы на текущей ленте. И в пиках, провалах — его страдание, его угасание. И гостиничный номер, и шприц в кипятке. Его колючие, чужие, против нее обращенные глаза.