Прерываю цитату, чтобы перейти к финалу эпизода, вам известному, если вы читали повесть, если помните ключевую сентенцию: «Мне остается добавить к сказанному, что абверовцем в Гродно и одновременно резидентом в США и Северной Америке был не кто иной, как уже знакомый вам советский полковник А., он же «Варлам Афанасьевич» из свиты Лонгсдейла и, наконец — да, вы совершенно правы, читатель — Рудольф Иванович Абель; неисповедимы пути Господни… Вот и теперь круг замкнулся».
Нет, не замкнулся круг. Дело в том, что к вашему безмерному удивлению и даже потрясению, вся эта фантастическая ситуация, изложенная в повести и, тщательно проверенная специальной комиссией пресс-центра, а затем благополучно опубликованная, многократно переизданная и дома и за рубежом, — я сам в недоумении и в растерянности, — от начала и до конца придумана лично мною. Теперь поставьте себя на место — нет, не разведчиков — а именно на место автора: неужто вам, уже вкусившим невероятия странной профессии — иностранец, не захочется не только увидеть в своем американском коллеге — абверовца, а в нем еще и Варлама Афанасьевича, «сделав» его (гулять, так гулять!) еще Рудольфом Абелем?
Соблазн у меня был невероятный: триада; я сам их всех объединил в одном лице, не моргнув глазом. А сейчас с той же решительностью признаюсь вам, своему читателю: грешен. Как все складно тогда получилось, да еще было без запинки пропущено через тотальную проверку пресс-центром. Добавлю: в документальном повествовании?! У меня рождаются три варианта ответа на загадку. Вариант 1-й: я гениально провидел то, что воистину было, о чем герой мой Конон Трофимович никогда не смел рассказывать мне, ни о встрече в Вашингтонском парке с абверовцем, оказавшемся Абелем. Вариант 2-й: им все до лампочки, и вообще — был ли мальчик? Какая им разница: как бы ни говорили, сколько бы о них ни врали — одна польза, кроме одного вреда, если рассказывали правду. Впрочем, даже если и не было никакой встречи с Абелем-абверовцем, им и это нужно, чтобы вы думали, будто встреча такая была; беспроигрышная профессиональная лотерея. Наконец, вариант 3-й: вопиющая ведомственная халатность, пропустившая подобное смешение соленого со сладким и с перцем, как гремучая смесь яда с противоядием в одной колбе, как кровосмесительное и грешное соитие родных братьев и сестер. Если так, то закономерен осторожный и страшный вопрос: где мораль и вообще возможна ли нравственность там, где речь идет о разведработе, где плетут одновременно кружева и лапти? Лично мне все варианты противопоказаны: я реалист, а не фокусник-канатоходец. А что вы скажете, всевидящий читатель? Самое примечательное заключается в том, что уже после публикации повести, я уже читал (и вам говорил об этом), что некий господин «со слов» Конона Трофимовича «лично ему» рассказывающего эту сказку, как реальность. Не здесь ли искать истоки происходящих событий: в психологии сотрудников разведки, в их принципах зарубежной деятельности, в практике и в традициях? Еще: а не так ли устроены все разведки мира, если иначе они не могут существовать? До сих пор испытываю ощущение: будто из-за моих откровений кому-то из людей «невидимого фронта», то ли нашего, то ли чужого грозит опасность. Тянутся от меня к ним нити-путы, от которых зависит чья-то человеческая жизнь и судьба. Конечно, я немного напозволял себе лишнего. Теперь прикусываю язык. Добровольно. Из чувства сострадания и самосохранения. Им будет чуть легче, да и мне спать можно без кошмаров. Баю-бай…
Теперь скажу самое главное: я сейчас уже сам себе не верю. Мною ли придуманы эти встречи в Гродно, в Вашингтоне, на Лубянке — было ли услышанное вами и когда-то мною увиденное? Или Конон Молодый когда-то, мягко передвигая ноги по аллеям Нескучного парка, все это негромким голосом мне внушал, вещая, как «вливает» в мозг гипнотезер? Не знаю. Щипнет меня кто-либо, и я проснусь, или на скороспелой карете в специальном белом халате с рукавами длинными, завязанными узлом за моей спиной, повезут меня-бедолагу в Кащенко, хорошо бы не буйным, а тихим и задумчивым, а уж в палате не то, что вам — неверящим, начну рассказывать коллегам, и все они мне наконец-то поверят, как Христу.
Веселенькая картинка.
* * *
Исповедоваться мне давно пора.
Сейчас самое время, тем более что есть возможность рассказать вам, откуда рождаются у литераторов фантастические сюжеты. Заблуждаются те, кто думает: из головы. Это у сумасшедших или у талантливых, у остальных — из реальной жизни, самой непредсказуемой выдумщицы. Вот и расскажу читателю легенду, которую услышал впервые, когда говорить о подобном нельзя было и слушать тоже. Мы учились на втором курсе московского юридического института.
Шел 1947-й год. Был я юношей впечатлительным, о которых чаще говорят: ушибленный или ударенный. Память — как липучка: что ни попадало на глаза и на слух, сразу оказывалось в сундуке, открывать который можно хоть через сто лет: свежие продукты, идущие на стол в фирменном ресторане или в порядочном доме, как из морозильника. Так вот: запомнилась мне байка, шепотом рассказанная по секрету (всему свету); а другого света во времена после Великой Отечественной даже быть не могло. Не я единственный в МЮИ оказался посвященным в эту «государственную тайну». Кто ее выкопал и откуда не ведаю, а выяснять тогда считалось делом неприличным: узнал, перекрестись и передай дальше, кому доверяешь, и ежели тебя спросят вроде из любознательности, не сомневайся: стукач. А мы уже знали худо-бедно законы, как применяются, какие из них уголовные, а какие политические (особенно популярная 58-я).
Ничего не приукрашивая и не привирая, расскажу байку в том классическом варианте, как сам услышал. И еще удивлюсь вслух: одного понять не могу, почему за десятилетия свободы слова и гласности — никогда не читал и не слышал этой байки, будто она мне одному приснилась. Сохраню в рассказе колорит ушедших времен и сюжетную канву в замороженном виде. Добавлю еще деталь психологическую: детективная начинка истории вызывала тогда у нас особый (жгучий) интерес к только что оконченной Победой войне. Огромное количество тайн, связанных с Отечественной, в байках и открывались: с фамилиями героев и предателей.
Итак, до начала войны в Минске жил молодой человек (судя по всему), был он малоудачливый, во всяком случае, ничем заметным делом не отличился. Но именно этот человек имел прямое отношение к байке. Вы этого человека вряд ли когда-то видели, но стоит мне сказать, какую песню он написал, вы хором воскликните: не может быть! Напомню этого человека одной строкой, кстати, ставшей крылатой после первого же публичного исполнения известной белорусской певицей Ларисой Александровской: «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем…» Вспомнили? Поехали дальше. То ли слова написал наш молодой человек, то ли музыку, я не знаю, а врать не хочу. Когда мне впервые обо всем этом рассказывали, то даже фамилию автора называли, я же запомнил только ее окончание, оно было на «ский». Так и придется называть одного из героев истории: Ский. Впрочем, дело не в песне, она будет у нас знаком времени, не более того. Песня «запелась» и от солистки Белорусского театра оперы и балета с помощью радио полетела по Советскому Союзу, правда, не изменив судьбы создателя: началась Отечественная. Помню еще я, что Ский был евреем (деталь в моей байке немаловажная, вы сами скоро в этом убедитесь), пошел добровольцем в армию солдатом и через несколько недель или дней защищал родной Минск, отступил с фронтом, а город стал немецким. Это было в начале августа сорок первого года. Минск пал.
Теперь вступают в действие молодая жена Ския с его двумя сыновьями, так и не успевшие уйти от оккупации. Ский прошел всю войну с первого до последнего дня и закончил ее офицером. Главное, что давало ему силы выжить (это уже моя типичная и простимая вами отсебятина): желание отомстить фашистам за гибель семьи. Офицер был уверен, что жена еврейка и сыновья не могут уцелеть. Возмужавший (авторская ремарка) Ский потратил все силы на то, чтобы с первым пехотным батальоном ворваться в Минск. И ворвался. А жили они на окраине города в трехэтажном доме на втором этаже (или третьем?). Конечно, герой наш кинулся увидеть пепелище дома и постоять у места, где до конца своих дней жила его семья. Возможно, Ский еще надеялся найти случайных свидетелей гибели жены и детей («дважды евреев Советского Союза»!).
Читатель уже понимает: подойдя к месту, где когда-то стоял его дом, увидел не пепелище, а трехэтажку целой, даже ухоженной. Более того, несмело постучав в квартиру, Ский увидел жену и сыновей (наверное, изменившихся за годы войны), причем, более растерянных, чем обрадованных при виде отца. Дальнейшая сцена, малопрогнозируемая вами, она вскрывает только малую часть драмы, перемешанную со счастьем. Умолкаю. Дети отстраненно слушают, как мама, не пустив мужа-освободителя дальше порога, заявляет: детям и мне спас жизнь немецкий офицер, фашист. Именно в этом доме была абверовская канцелярия и штаб. Сокращаю описательную часть, она возможна в каком-то другом материале (от очерка — через пьесу — к оперетте), но не здесь. Главное: жена немедленно и при сыновьях признается Скию, что не только была близка с немецким оберштурмфюрером, но и полюбила его больше жизни.