Густав еще подумал, что рассказ о смерти товарища намекает на важный поведенческий принцип: не ставить ни во что предостережения о близкой опасности, быть глухим ко всем таким предостережениям.
Но тут же вспомнились противоположные примеры, когда осторожность или готовность к бегству обеспечивали человеку чудодейственное спасение. В любом случае каждый вывод становится сомнительным, если ты применяешь его уже не к узкому временному отрезку, а к более широкому. Число умерших постоянно умножается. И все умершие — жертвы...
Мысли начали изматывать Густава, потому что они, постепенно теряя силу, становились все более бесполезными и меланхоличными.
Однако интенсивность воображения не страдала. Густав сейчас охотней всего заплакал бы, уступив усталости. Он стряхнул с себя это желание. И со всей резкостью поставил вопрос: а не могла ли Эллена покончить с собой? Он исходил из неопровержимой, по его мнению, предпосылки: что человеческая жизнь заканчивается (порой добровольно, но так только кажется), когда она себя исчерпала. Исчерпала физически—по причине преклонного возраста, болезни, отравления, ранения — или же в череде кризисов душевного порядка. Жизнь прекращается, когда она слишком ослабла, когда повседневный поток жизни исключает всякую радость в настоящем и в будущем. Самоубийство по своей воле, как задним числом определяют его жадные до сенсаций репортеры, есть лишь последний отрезок скорбного пути; и потому вовсе не доказывает, что свобода шагнуть за пределы нашего мира, способность человека к такому шагу есть заслуга нынешнего нравственного миропорядка. На самом деле самоубийство совершил закованный в цепи, которого потянули вниз. И сокращение его мышц было лишь сновидением уже разложившейся души. Следствием ее гниения... Можно ли—хотя бы с видимостью правдоподобия — приписать такое крайнее отчаяние Эллене? Густав на это не отважился. Его последний разговор с Элленой — с тех пор не прошло еще и трех дней — был серьезным. Серьезные утверждения — проявления твердости характера. Потребовалось бы низвержение в адскую бездну, чтобы свойственная девушке прелестная мягкая решимость обратилась против нее самой. Представимо ли, что эгоистичные влечения — этот загадочный механизм плоти — восстали против осмысленной воли его невесты? Что она оступилась, и последовавшее затем падение, увенчавшее царской короной инстинкты ее здорового нутра, оказалось такой обидой для сердца, что сердце этого вынести не смогло? Что, отдав себя мужчине, Эллена надломила свою впечатлительную неопытную душу, которая, еще пребывая во влажных мшистых сумерках, отважилась на борьбу с грубой реальностью, но, потерпев поражение, не перенесла изгнания с романтической родины? Разве сам Густав, робкий влюбленный, не взбаламучивал чувства девушки? Разве он не принял на себя часть вины и не заслужил жалкую награду—быть отвергнутым, ничего не знающим, оставленным в одиночестве?.. Он начал ругать себя, повторяя упрек, который раньше высказала ему Эллена: он что же, хочет подозревать ее в чем-то? Он не хотел. Хотело — его отчаяние. Утверждение в духе суперкарго: из-за таких подтасовок того и считают записным лжецом...
Тут Густав будто прикоснулся к жуткому царству преступности. Его осаждали гипотезы, одна невероятней другой. Бесполезно отрицать: он сам не так давно утверждал, что серый человек способен на убийство. Густав тогда воображал себе Георга Лауффера повисшим в терновнике сверхмогущественной адской ненависти, подпавшим под чары чудовищного удвоения сладострастия, превратившимся в сверхъестественный инструмент сконцентрированного бесплодия: в орудие, которое, словно губительный град, вторгается в растущие заросли... Но теперь Густав отказался от подобных мыслей. Слишком грубы подозрения против суперкарго, выдвигаемые членами команды. Как будто зло, угнездившись в человеке, оставляет зримые знаки своей власти над ним! Как будто всякий раз, когда подземные силы делают кого-то своим слугой, раздается удар грома! Скорее уж можно предположить, что маска невинности опускается на лицо любого поверженного. Ведь злодей тоже нуждается в защите... Но разве у Георга Лауффера как раз в последние часы не проявилась склонность к мягкости? Чуждая для него черта... Признак самоотверженного благочестия? Или, если Густав хочет следовать собственной логике, как раз в этом следует усматривать злостную подтасовку? Мнение команды основывается на фактах из прошлого, уже утративших значимость. Но, может, разрастающиеся обвинения, несправедливые по отношению к истекшему времени, как раз сейчас следовало бы поддержать, потому что они резко противоречат теперешней маске суперкарго?.. Густав сказал себе, что подобными никчемными рассуждениями, которые его утомляют и порабощают, он расшатывает свой организм, превращает черное в белое, делает себя вообще неспособным как-либо истолковать очевидное... Георг Лауффер мог бы изнасиловать и убить Эллену. Допустимо думать, что такие его наклонности до сих пор как бы скрывались за стеной тумана. Если же считать Эллену живой, верить, что ее лишили способности защищаться, утащили куда-то, продолжают ею манипулировать (то ли просто держа в заточении, то ли, в наихудшем варианте, подвергая невыразимым унижениям), — тогда суперкарго надо из числа подозреваемых исключить. Если он и восприимчив к порокам, то все же до сих пор на нем не замечали отвратительную сыпь подлости. Тогда уж уместнее верить в испорченность человека вообще. В терпкие, разъедающие душу грехи, в болезни такого рода как привилегию всех без исключения взрослых. В язвы и червей, вываливающихся из обнаженной плоти, в гноящиеся раны, напоминающие о вечном гниении. Триумф отвратительного... Неужели он сам, Густав, еще недавно испытывал сочувствие к людям, которые сейчас вызывают у него рвотный рефлекс? Для чего ему понадобилось стать своим человеком в компании выброшенных на берег, разочарованных, ни на что больше не надеющихся, кроме как на удовольствие, которое — даже прежде, чем им насладишься, — оставляет во рту гнилостный привкус? В обществе проклятых, которые, еще будучи пьяными, чувствуют близость протрезвления, а в трезвом состоянии восхваляют тот яд, который принес им недавнее опьянение? Неужели он, Густав, едва повзрослев, уже вляпался в двусмысленности бордельного фрахтера, как пытается доказать Пауль Клык, страдающий от импотенции и описывающий всё более нелепые фантазии — порождения своих бессонных ночей? И неужели, чтобы понять эту банальную истину, Густаву пришлось расплатиться счастьем всей жизни? Неужели и для него последним утешением станет ложь? Это жалкое прибежище... Он — в воде. Он еще способен совершать плавательные движения. Воздуха для легких пока хватает. Но водоворот гоняет его по кругу, не позволяя вырваться на свободу. Пучина затягивает вниз, с мягкой настойчивостью. В слове пучина, похоже, сконцентрировалось все, что его сейчас угнетает. Это слово следует понимать и в пространственном, и в нравственном смысле. Густава уже затянуло в корабельный трюм. В этот собор, построенный из бревен — хоть и погруженных в воду, но держащихся на плаву. Природа, пусть и без определенного умысла, начала испытывать силу его разума. Сам он оказался достаточно легкомыслен, чтобы принять вызов. И не выдержал этот экзамен. Каждый новый вопрос приводил его в еще большее смятение, чем предыдущий. Неспособного кандидата парализовал страх — уже при первой таинственной встрече с судовладельцем. Сегодня — всё как тогда... Если после последних пережитых им часов еще возможно какое-то продолжение, какой-то выход, пощада, то он, Густав, встретит судовладельца и Эллену — обоих вместе, а не одного без другого.
Поток слез пролился в ладони, которые он прижал к лицу.
* * *
Выйдя в коридор, он заметил суперкарго, сидящего на нижней ступеньке трапа. Тот, похоже, ждал Густава. Ждал, наверное, долго: его лицо (еще недавно, за обедом, свежее) теперь выглядело усталым, осунувшимся. Увидев, что Густав приближается, он сразу поднялся и двинулся навстречу.
— Хотите стать моим врагом? — спросил Георг Лауффер.
— Нет, не хочу, — ответил Густав.
— Значит, решили положиться на Провидение, — сказал Георг Лауффер.
— Ни на кого я не полагаюсь, и меньше всего на себя, — возразил Густав.
— Вы мне ничего не обещаете, — продолжал Георг Лауффер. — Непостижимо, почему я ждал от вас большего!
— Большего? — переспросил Густав.
— Поддержки, — пояснил суперкарго. — Пустое утешение я мог бы найти и в одиночестве.