— Констанция, надо быть разумной. Ваша тетя хочет взять обратно Клода, которого доктор отсылает нам В состоянии… несомненно, лучшем, но недостаточно хорошем, чтобы… словом, вы понимаете… Этот ребенок не должен больше тут оставаться. Скажите, мадемуазель Орглез, скажите ей вы, что она не может взваливать на себя эту двойную ношу. И вы, Берта, разве вы не видите, что это уже невозможно?
Берта Аланек, выпятив огромный живот, тупо молчит, держа ребенка между коленями. Теребя свои пряди, Матильда протестует:
— Но почему же, почему?
Решившись пустить в ход все средства, она доказывает от противного:
— Если бы Клод ходил, мне было бы трудно присматривать за ним. А раз он не ходит…
Несмотря на то, что у меня дрожит подбородок, я вынуждена вмешаться.
— Тетя, тетя, будь же благоразумной! Но мой взгляд, наверное, мне противоречит, умоляет ее не быть благоразумной. Матильда меняет тактику:
— Поскольку он ползает хотя бы на четвереньках, все-таки я буду чувствовать себя спокойнее, уходя в магазин. Малыш может что-нибудь подать, позвать соседей…
— Скажите прямо, что вы не хотите заставить вашу племянницу принести эту жертву, — настаивает мадемуазель Кальен с твердостью хирурга, решившего оперировать пациента без его согласия.
— Ну, конечно, — признается наконец Матильда, дергая цепочку на шее.
Косясь на талию Берты Аланек, она добавляет:
— И как может женщина в ее положении заниматься Клодом?
— Вот это меня как раз и терзает, — вяло бормочет Берта, привыкшая извлекать выгоду из своего раскаяния.
— Ну, знаете!
Мари Кальен поворачивается к ней. Ее восклицание выражает все, что она думает об этих несчастных, без всякой надобности еще больше запутывающих и без того сложное положение, из которого их было так трудно вытащить.
— Я выхожу замуж, — торопится сказать бедняга, не подозревая, что, выбираясь из второй беды, она усугубляет первую.
— Это не спасает положения, — сухо парирует мадемаузель Кальен. — Ваш… жених так прямо мне и заявил: «Я беру Берту со своим ребенком. Второго ублюдка мне не нужно».
Все молчат. Берта опускает голову. Зато мы трое, все без обручальных колец, старые девы, питающиеся объедками с чужого стола, мы поднимаем головы. Моя опять покидает подушку, несмотря на всю тяжесть волос, кажущуюся мне непомерной. Я внимательно смотрю на ставшее чужим тело, которое простирается под одеялом к омертвевшим ногам, на стенные часы, белые и угрожающие, как зимняя луна, на толстую Матильду, схватившую Клода за плечи, чтобы притянуть к себе.
Я колеблюсь. Хорошенькое наследство я ей оставляю! Прелестное доказательство признательности! Пусть она создана для сомоотверженной заботы о людях неуживчивых, придирчивых и упрямых, но по какому праву, умерев, я стану и впредь, как при жизни, переваливать на нее те заботы, которых жаждало мое неблагоразумие? Не надо давать мне это как милостыню!.. Знаю, это не милостыня. И не поучение. А потребность. Потребность, которая у нас в роду. Матильда хочет новых, долгих лет тревог, лишений и хлопот. Она компенсирует себя за одно несчастье другим. Ах, пусть она замолчит! Я знаю, что она сейчас скажет.
Но Матильда наклоняется. Бородавка на веке дрожит. Весь ее жир колышется. Она шепчет на ухо мадемуазель Кальен, туда, где прикреплена вуалетка:
— Да поймите же! Когда она… Когда ее больше не будет, у меня все-таки кто-нибудь да останется.
И цепочка рвется под ее пальцами.
Дальше — больше. Нечего сказать, все растет и хорошеет. Медицинский словарь меня предупредил: «Задержание мочи у паралитиков — явление обычное. В этих случаях следует прибегать к катетеру…» Припоминаю и такое ободряющее примечание: «Опасность заключается в том, что, несмотря на все меры асептики, повторное введение катетера нередко приводит к отравлению мочой, приближающему смерть».
Ну что же, приблизим. Осмотрев мой вздувшийся живот и красноту на ягодице, показавшуюся ему подозрительной, Ренего повернулся к Матильде:
— Придется прибегнуть к катетеру. И постарайтесь достать подкладной круг. Нам грозят пролежни.
Поведение Ренего весьма знаменательно. На лице никакой явной тревоги. Это смирившийся с неизбежным, по щедрый на заботу человек, который ведет себя как сапер, пытающийся с помощью фугасов задержать продвижение неприятеля. Он уже не жует язык. Кралль давно его не консультирует — специалиста беспокоят, пока еще питают надежду. Он больше от меня ничего не скрывает, не старается остаться с Матильдой наедине, чтобы сказать ей о своих опасениях по секрету. Своей откровенностью он как бы воздает мне должное. Любому другому пациенту он сказал бы: «Не волнуйтесь. Время и терпение помогут вам выкарабкаться». Со мной же этот славный старик говорит прямо:
— Ты здорово держишься, плутовка!
Я тут же отвечаю ему на любезность любезностью:
— Передайте курносой кумушке, чтобы зашла в другой раз.
Мы оба — и он и я — очень хорошо знаем, как к этому надо относиться. Но мы знаем также, что нельзя заставлять людей неделями жить в атмосфере предсмертной агонии. И потом — о Фома неверующий! — вера в неотвратимое ничем не отличается от веры вообще: полностью веришь лишь в то, что уже произошло. Глазами, языком, волосами — всем, что пока во мне живо, я должна бороться с тем трупом, которым стала еще при жизни, чтобы как-то обмануть Матильду, отсрочить для нее час горестной убежденности.
— Тебе от этого станет легче, — говорит Ренего, вытаскивая из стеклянной трубки, изогнутой в виде буквы «V», резиновый катетер.
Матильда подсовывает под меня судно. Я закрываю глаза. Как ни привыкла я к физическим унижениям, это для меня, пожалуй, слишком мучительно. То, что паралич выводит из строя мои мышцы, одну за другой, еще куда ни шло! Но он мог бы постыдиться и не трогать моего мочеточника. Дорогой мой Паскаль, видите, как ваш господь вознаграждает непорочную девушку? Вы становитесь все более настойчивым, вы говорили мне на днях: «Бог незримо стоит за вашим страданием. Посвятите же его богу…»; сумеете ли вы теперь найти формулировочку, доказывающую мне, что эта мука тоже с его соизволения, что она для него как ладан, что он мудро вознаграждает за нее… например, в седьмой раз возвращает Катрин ее девичью чистоту, чтобы оплатить несправедливое оскорбление, нанесенное моей? У нашего господа бога вкус к странным заслугам! И если считается, что я в такой позе тружусь во славу божью…
Нервный смех сотрясает меня и вызывает возмущение Ренего, осторожно вдвигающего свою трубку. Он ворчит:
— Ну, знаете ли! Из чего только она сделана? Она станет хохотать и в гробу.
Он прерывает свое омерзительное занятие, чтобы почесать ухо, и вполголоса добавляет:
— Небольшая передышка. Мочевой пузырь так переполнен, что выводить всю мочу сразу было бы опасно. Тебе стало полегче, Констанция?
Мне стало полегче. Я не желаю знать почему. О чем думать, о чем думать, чтобы не подохнуть от унижения?
* * *
О них. Если мое положение становится все хуже и хуже, то у них, пожалуй, наоборот. Паскаль совершает массу добрых дел. По мелочам. От него по-прежнему веет холодом и надменной святостью, он меня раздражает, его образ мыслей мне непонятен, но он трудится на своем поприще. Если бы не мое пристрастие к проходимцам и убогим, я должна была бы «одарить его своей благосклонностью».
К несчастью или к счастью, моя благосклонность обращена на Сержа, который дает мне небольшую передышку. Он перетрусил. Страх перед тюрьмой ничуть не возвысил его в моих глазах. Но… Скажем уж, чего там! Я питаю слабость к его славной мордахе, своего рода нежность, которую он жульнически выманил у меня, как жульнически выманивал заказы для своей фабрики. Он то наивно груб, то неожиданно чуток. Сложное чувство к Катрин делает его привлекательным, искупает все прочее. Серж, искупаемый Кати! Математик сказал бы: минус на минус дает плюс. Люк, суждения которого (увы, в отличие от характера!) всегда решительны, уверяет, что «Серж уже стал преемником Перламутра». Удивил! Нуйи сам признался в этом, когда приходил последний раз: «Подумать только — надо быть таким олухом, чтобы втюриться». Отлично сказано. «Не поднимай черного флага, если на борту есть женщина», — говорит пословица Антильских островов. Пожалуй, Серж решился отдать в залог свой бумажник и свое сердце, расположенное прямо под ним. Допустим худшее. Я привыкла к мысли, что предполагать худой конец вернее, чем надеяться на авось.
В чем я меньше уверена, так это в том, что меня обрадует счастье Катрин. Позавчера, продолжая разыгрывать (с большим трудом) сваху, чтобы уменьшить урон и еще потому, что в конце концов Серж и Катрин могут подойти друг другу, как рыба с душком — второразрядному повару, я позволила себе бросить фразу: «Нуйи становится очень приличным человеком». Я едва не влепила крошке пощечину, услышав в ответ: «Вот поэтому-то я и выхожу с ним на люди».