Ознакомительная версия.
И мама, встретив соседку-циркачку, упросила ее взять деньги и выкупить нас через этого самого румынского офицера. И что ты думаешь? Та взяла, и – понятия не имею, как, – но умолила румына, и тот выкупил всех нас. Такая история чудесного спасения, оперное либретто без подробностей. Не дай бог знать все эти подробности. Не дай бог знать все подробности наших жизней.
Кстати, соседка эта потом от греха подальше уехала в Киев, и много лет дед навещал ее – иногда вместе со мной.
Да, но – сапоги? Почему они убегают и убегают от меня, хотя стоит закрыть глаза – и я вижу прочную шнуровку, голенища на застежках. В детстве я часто смотрел на эти сапоги и думал: где тот итальянский солдат, который их носил? А сейчас я вспоминаю деда и думаю: где те сапоги того итальянского солдата, которые столько лет носил мой дед?
История короткая.
Жмеринка всегда была узловой станцией. Немцы пригоняли туда эшелоны с трупами убитых солдат и сгоняли на перрон обитателей гетто, чтобы те переодевали трупы в парадную форму и перекладывали в другие вагоны, которые шли на родину в Германию: солдаты вермахта должны отбывать в лучший мир при полном параде. И дед попал на эти работы. К тому времени он пережил в гетто голодную и холодную зиму, похоронил жену, отморозил ноги и еле шкандыбал на этих почти культях. Переодевая какого-то убитого немца в парадную форму, он стащил с него полевые сапоги и должен был кинуть их в кучу грязной и заскорузлой от крови обуви. Но это были еще вполне приличные сапоги. Дед подумал и натянул их. Это заметил ефрейтор, хотел немедленно деда расстрелять, но когда заставил разуться и увидел дедовы ноги, вдруг сжалился. Так, дал только прикладом по спине и подвел к трупам итальянских солдат. Вот, сказал, стаскивай с этих. С этих можно. С немца, мол, еврею – святотатство, а с итальянца сойдет.
Ах, какие это были сапоги, дитя мое. Тебя не смущает дедово мародерство? Меня – нет. Того итальянского парня они согреть уже не могли, а деду спасли ноги. И как потом до самого конца дед натягивал их по утрам – им сносу не было, не было сносу! – как шнуровал, застегивал голенища, и четко, почти по-солдатски, печатал шаг к – прости за нищий каламбур – ближайшему киоску «союзПЕЧАТЬ». Маленьким я раздумывал – может из-за этих «не наших» сапог у деда и «не наши» взгляды на жизнь?
Ах боже ты мой, уже четвертый час! А завтра в десять у нас репетиция с Мятлицким. Писал ли я тебе, что мы с Профессором затеяли программу с почтенным барочным оркестром Бостона? Это «Handel and Haydn Society», общество Генделя и Гайдна – уютно, правда? Барочный оркестр и хор. Музыканты играют на инструментах XVII и XVIII века. Оркестр слабый, что не мешает ему быть местной достопримечательностью. Он основан в 1815 году, при жизни Бетховена. Существует изысканный миф, будто они заказали старику «Бостонскую увертюру», но глухарь умер, не успев ее написать. Каждый год в начале декабря этот оркестр исполняет генделевского «Мессию» – как раз перед Кристмасом, и делает это аккуратно уже 200 лет подряд. Такое бостонское событие, на которое всякая приличная семья считает своим долгом сходить и сводить детей. Продолжается это занудство три часа, потом публика благосклонно хлопает и благостно расходится. Не все музыканты, что стояли у истоков оркестра, еще играют сегодня. Мы с Мятлицким – пришлые. И – живые.
Кстати, я теперь живу почти по соседству с ним. У меня единственный сосед – милый тишайший идиот. В отличие от многих, он не скандалит и не гонит мой фагот в преисподнюю, а наоборот – часами дожидается, когда я соизволю проснуться и дунуть.
Недоразумение у нас с ним только по одному поводу: когда мы сталкиваемся у почтовых ящиков, я не позволяю ему руки целовать.
Так Профессор: не перестаю восхищаться этим человеком. Подумать только – ему девяносто три года, и при том – какая ясность, какой юмор, какой блистательный острый ум!
Вчера после репетиции в «Symphony Hall» (считается, что этот зал обладает уникальной акустикой, – чепуха, акустика обычная) я подвозил его до дому, и мы разговорились о Крейслере.
В молодости Мятлицкий довольно долго играл с одним пианистом, который аккомпанировал великому Крейслеру. «И тот научил его кое-каким эстрадным трюкам, – сказал Профессор, – замедлениям, глиссандо, томным вибрато – короче, всему этому барахлу, что так любит и ценит публика. – Помолчал и добавил: – Хотя сам Крейслер срать хотел на публику, поверьте мне, Саймон. Да, он сочинял салонные пьесы, но исполнял их строго и просто, не отклоняясь от ритма».
Он прекрасно говорит по-русски, с легким акцентом. В детстве провел несколько лет в России, а родился в Варшаве. Застал революцию! Правда, ни черта не помнит, был слишком мал. Его отец – инженер, строитель мостов – работал в России по приглашению. После революции, разумеется, ему пришлось убраться в свою Варшаву: настало время разбойникам швырять в набежавшую волну всех, кто подвернется под руку.
Мечтаю познакомить тебя с его семейством. Семейство занятное: дочь Юлия, известная журналистка, обозреватель всех скандальных судебных процессов, чертовски популярна, часто мелькает в телевизоре; острая – в отца, – но тяжелая по характеру особа. Причем, как рассказывает Профессор, свой мерзкий характер демонстрировала с младых ногтей. Однажды во время триумфальных гастролей по Европе жена позвонила Мятлицкому и сказала: «Я больше не могу с ней! Не могу! Приезжай немедленно!» И он отменил два концерта, уплатив огромную неустойку, и приехал. В его присутствии дрянная девчонка вела себя чуть лучше.
Она бездетна, и лет двадцать назад взяла на воспитание китайскую девочку. Знаешь ли ты, дитя мое, – и это последнее, чем я морочу сегодня твою усталую зеркальную голову, – что в Китае содержание престарелых родителей лежит на плечах сыновей?
Так что рождение дочери – это несчастье. Новорожденных девочек сплошь и рядом просто кладут на ближайшую обочину. Таким образом Юлия, мотаясь в Китае по своим журналистским делам, подобрала и удочерила одну из этих выкинутых на обочину девочек. Волнующая история, правда?
Все, все, спи…
Итак, жду тебя в Амстердаме шестнадцатого. Прямо в отеле: «Хочете видеть красавицу?!» По моим расчетам, ты будешь там уже к двенадцати. Ты ведь не возьмешь мотоцикл? Я заказал машину, и мы двинем через Германию в Прагу, а оттуда в Карловы Вары, где в местном оперном театре я играю только один концерт.
Помнишь, как лет семь назад – нищие скитальцы, уличные затейники, – сидя в ничтожной комнатке дешевого пансиона, мы смотрели в окно на медленно плывущий в тумане ущелья гранд-отель «Пупп», мечтая хотя бы когда-нибудь… Так вот, моя зеркальная девочка: я заказал для нас две ночи в этом дворце Шехерезады – не пугайся, с приличной скидкой. Ты рада? А в Амстердаме, как обычно, мы будем в «AMS Lairesse» – знаю, что это не самое твое любимое, но подумай и согласись: концертный зал оттуда близко, а мне, бедняге, с утра на репетицию, а вечером на концерт, и так все три дня как заведенному.
К тому же там симпатичный японский садик, на который можно смотреть за завтраком. И такие удобные широкие кровати! Такие широкие кровати! Иди же ко мне скорей!
Я звонил Питеру. Мой фагот совсем готов, и я не могу нарадоваться и не могу дождаться минуты, когда возьму в руки свое будущее дитя: это копия инструмента Людвига Айхентопфа, восемнадцатый век. Сделать его мог только такой бесподобный мастер, как Питер де Кёнинг.
Но ты уже спишь… Я тихонько укрываю тебя и тоже иду вздремнуть. Знаешь – сквозь сон уже, чтобы ты не услышала, – о чем я мечтаю иногда? нет, довольно часто. Прости торжественного старого идиота: чтобы, когда случится заснуть в последний раз, ты была рядом со мной.
Спокойной ночи!
На четвертом курсе ее руководитель Лазурин по обмену уехал на Кубу – там открыли цирковое училище. И Анну с сольным номером на трапеции выпускала бедовая старушка Елена Павловна Красовицкая. В бурной молодости она была наездницей, потом работала трапецию. Так и осталась одинокой – ни мужа, ни детей. Жила с сестрой где-то в цирковом кооперативе на Усиевича.
В учительской она не выпускала папиросы из зубов – сигарет не признавала: в качестве фильтра вставляла в гильзу ваточку.
В то время Красовицкой было далеко за шестьдесят, но лонжу держала крепко, Анна совершенно доверяла ее рукам.
И выпускной номер Анны получился забавным, «репризным»: в матроске с юбочкой, в лихо заломленном берете, под музыку Дунаевского, худенькая и легкая, Анна подскакивала к висящему кор-де-парелю и рывками – ноги вытянуты уголком – на одних руках поднималась вверх по канату до самой трапеции, как юнга по веревочной лесенке. Поднималась быстро, с шиком – руки уже тогда были сильными, – подбрасывая тело в такт музыке.
Отстегнув наверху лонжу, бралась за гриф трапеции и – два-три сильных маха всем телом – резко отпускала руки, чтобы, ноги согнув и повернувшись на 180 градусов, уже вслепую поймать гриф икрами и оборваться вниз.
Ознакомительная версия.