Ознакомительная версия.
Однако через сутки ему вновь пришлось увидеть Молочкова, уже в медсанбате, куда Крымова привезли на рассвете той зловещей ночи, поглотившей пятерых человек из его разведвзвода.
Память навсегда сохранила те безысходные минуты, когда он один, обдуваемый секущей поземкой, полз к правому берегу, а потом лежал, обессиленный, под звездным, таким бесстрастно-холодным небом, в безмолвии неизвестно почему затаившейся нейтральной полосы.
Впереди молчали пулеметы, нигде ни единой ракеты, замолк человеческий вопль на нейтралке, лишь внизу с трескучим звоном лопался в лютой стуже лед на реке, где дымилась на середине пробитая снарядом черная полынья. А он, отуманенный жаром и болью, мучимый жаждой, полз и воображал дышащую морозом хрустально-чистую влагу, представлял, как он с наслаждением погружает в холод воды подбородок и пьет ненасытно, большими, охлаждающими горло глотками и не может напиться.
И последнее, что еще ясно осталось в памяти, была черно-тяжелая волна полыньи (там качались и вытягивались нитями звезды!), вкус огненно-ледяной воды, от которой он задохнулся и замерз, и голубоватая сумеречность правого берега, куда он дополз, волоча на локте автомат, опасно позвякивающий прикладом по бугоркам речного льда.
Потом все было размыто — низина, плохо различимые вверху сугробы первых немецких траншей, нескончаемая зимняя ночь над закоченевшими садами полусгоревшего села, удары крови в ушах, неотступная мысль о необходимости во что бы то ни стало узнать, что здесь произошло, шелест поземки в пустынной низине, ни выстрела, ни света ракеты, ни единого признака, объясняющего, что случилось с разведгруппой, хотя мнилось: поземка пахла холодным порохом…
Позже ему рассказали, что его нашли в зоне нейтралки, неподалеку от воронки, на левом берегу, но как он сумел вернуться с правого берега, этого не помнил.
И очнувшись в медсанбате, он в тот же день увидел своего разведчика Молочкова, пришедшего к нему в палату с виновато-счастливой улыбкой, рука висела на свежей перевязи, смазанное какой-то мазью лицо в сизых пятнах, но желтые бойкие глаза играли молодо, голос звучал заискивающе и ласково:
— Товарищ лейтенант, слава богу, живы вы… А у меня мизинец чегой-то согнулся и онемел. Во, поглядите-ка. Да пустяки, пустяки это. Пуля мякоть задела…
— Пошел с глаз, — равнодушно сказал Крымов.
— Ты прав, Терентий, девять граммов тоже бывают спасением, — сказал Крымов, как-то мимолетно ощущая то давнее бессилие и одиночество на нейтралке, но уже без прежней остроты гнева, точно все прошлое кануло в далеком сне. — Что ж, не будем вспоминать войну. В конце концов многое миновало. Лучше расскажи, как сейчас живешь? Как дома?
«Стоит ли думать, какими мы были тридцать лет назад? Терентий хороший директор, предан делу…»
— Так как Соня? Наследника не ждете?
— Вся моя жизнь от вас зависит, Вячеслав Андреевич, все время о вас думаю. Неверующий я, а то бы молился, — проникновенно сказал Молочков и взволнованно перевел дух. — Как я без вашей помощи? Даже на законный брак, можно сказать, благословили. Может, скоро ребеночек будет у Сони. Я сына хочу, она девочку. Споры семейные по этому вопросу. Да боязно, Вячеслав Андреевич. Очень уж боязно.
— Чего боязно?
— У Сони астма. Петь она вовсе перестала. Иногда прямо задыхается. В этом году три раза неотложку вызывал. Жить ей в городе врачи не рекомендуют. За городом надо, на хорошем воздухе. Вот я кооперативный участок взял от студии. Напрячься бы силенками, домишко построить, Вячеслав Андреевич, — для Сони спасение. Ох, удалось бы!..
— Понятно. Удастся. Тебе удастся.
— Почему вы так сказали?
— Тебе сейчас все удастся, Терентий. Ты вошел в полосу удачи. Есть в жизни полоса везения и невезения. Ты — в полосе везения. Мчишься в ней на своем «Москвиче».
— Смеетесь надо мной? А вы как же?
— Я вышел из полосы. И смеюсь над собой, конечно.
Молочков покосился на Крымова, и вкрадчивые, замерцавшие глаза его значительно округлились, показывая понимание интеллигентной шутки. Но когда он снова повернулся к рулю, затылок его стал прямым, выжидательным, а поющий голос подчеркнуто недоверчивым:
— Разве глупые слухи, наговоры — факт? Вы человек всему миру известный — никто вас пальцем не тронет! Разве кто вас свалит?
Крымов опустил стекло и, глядя на просверки солнца меж елей за обочиной шоссе, вдохнул теплый ветер, напоенный сухой хвоей, сказал:
— На земле нет неприкасаемых людей. Падает тот, кто бежит. Тот, кто ползет, упасть не может. Я слишком долго бежал. А это не все поголовно любят. Впрочем, я просто работал. Работал, работал. И пытался поймать за хвост жар-птицу. Понимаешь, Терентий?
— Неужто Нечуралов вместо вас картину снимать будет? Ведь слухи о нем, — проговорил оробело Молочков, и пряменький затылок его опять выжидательно замер. — А я как без вас? Неужто с вами серьезно?
— Ты не пропадешь, директор. — Крымов ободряюще похлопал его по плечу. — Мужик ты тертый, обходительный, со всеми умеешь ладить. Балабанов тебя любит, да и ты хорошо ему служишь. Скажи, дорогой Терентий, во имя чего ты лжешь ему, наговариваешь на меня всякие небылицы, придумываешь фантастические сюжеты?
«Вот что целый день раздражало меня, как тоскливая неопределенность».
— Служу я ему и вам, Вячеслав Андреевич, — тоном тихого и покорного согласия отозвался Молочков. — И Советской власти. Я человек маленький. На войне подчинялся и сейчас приказы выполняю. Ничего я плохого о вас не наговариваю, а наоборот — помогаю вам, извините. Сил у меня маловато, видать, для помощи. Да как могу. Разве я против вас?
Тихий голос Молочкова поперхнулся обидой, стал носовым, жидким, и Крымов проговорил досадливо:
— Ну, вот еще этого не хватало, начинается сцена из мелодрамы. Ты что, научился играть в кинематографе? Перестань ныть, смешно это! Без меры хитер ты, Терентий, и очень хорошо знаешь, что лесть пожирает слабых заживо.
— Смеетесь надо мной? Обижаете, — выговорил надтреснутым, больным голосом Молочков и огорченно покачал головой. — А я как раз сегодня о серьезном деле должен поговорить с вами. Вас касается. Не догадывались, зачем я вас не на студийной машине домой отправил, а на своей везу? Ведь шофер Гулин — дурак глубокий, пьяную морду вы ему правильно набили, а он к закону обращается, в суд на вас подавать хочет. Вот стерва подколодная! Сегодня ко мне приходил в свидетели меня приглашать.
— Что ж, это его дело, — сказал непроницаемо Крымов, вспомнив исподлобный, заметавшийся взгляд Гулина, которого он на днях встретил в съемочной группе. — И что ты ответил?
Молочков виновато поморгал леденцовыми глазами, ноздри его маленького хрящеватого носа до побеления напряглись.
— А дурак — разве он не опасный, Вячеслав Андреевич? Кто знает, что ему в голову залезет. Говорил я с ним долго, целый час он у меня сидел, убеждал всеми словами, что его самого, неумейку и пьянь, под суд легко отдать. А он мне: «Крымов хотел меня изуродовать за то, что видел я, как он с потаскухой Скворцовой в траве валялся, угрожал мне. Пусть, мол, суд во всем данном темном деле разберется». Кирпич, сволочь, а не человек! Темнотища лимитная…
— И дальше что? Что замолчал? Говори до конца, Терентий.
«Бред, безумие… Для чего мне знать? А дальше что будет со всеми нами? — подумал вдруг Крымов и глотнул из окна струю сквозняка, чтобы унять боль в сердце. — Кто спасет нас от опасных дураков?»
— Пьянь-то он пьянь, а расчет в голове имел, — продолжал Молочков с едким осуждением. — Изуродовать, говорит, меня хотел, так пусть, говорит, по справедливости заплатит, и тогда прощу я его, квиты будем, и в суд не подам. Ежели шофер человека сбивает, так он за увечье ему каждый месяц платит, вроде по инвалидности. У меня, говорит, машины нет своей, дачи нет, а Крымов человек богатый, так пусть четыре тысячи выложит бедному, ежели виноватый, — и все полюбовно, чисто, замолчу я и вроде ничего не знаю, ничего не видел.
— Понятно, понятно. Четыре тысячи?
Молочков пренебрежительно закряхтел, перебирая на руле цепкие пальцы, и заговорил непривычно черствым голосом:
— Я ему и сказал, дураку: «Ты что же, ограбить намерился хорошего человека? Четыре тысячи! Для чего тебе четыре тысячи? Пропьешь ведь без толку, курья голова! Ты и пятьсот рублей никогда в кармане не держал. И не боишься мне такое болтать про тысячи, а?» А он все рассчитал, умный дурак оказался. «Мы, — говорит, — вдвоем с вами, свидетелей нет, никто не слышал, что хочу, то и говорю, шито-крыто, а я четыре тысячи прошу законно, пусть даже три, и знать ничего не знаю». Вот выставилась какая стерва, а?
— Значит, четыре или три тысячи? И все будет в порядке?
— Три просит после моего разговора, гадюка бессовестная.
— А не много, Терентий? Как думаешь?
Ознакомительная версия.