— Моим родителям он мало-помалу становится в тягость, — сказал Эдгар. — Не из-за кормежки или ночевки, он ведь за все платит, хотя родители не хотят брать с него ни гроша. Но мама говорит: «Он у нас живет, и при этом мы ему мешаем. Он не умеет себя вести».
День ото дня Эдгару было все труднее объяснять родителям, что он знает Георга с другой стороны, что Георг стал таким дубинноголовым потому, что голова у него битком набита заботами. Родители сказали: «Какие там заботы! Скоро он получит свой загранпаспорт».
Все началось в то октябрьское утро, когда Георг с полдороги повернул назад и Эдгар уехал в город один. Злосчастный был день.
В поезде сидела группа мужчин и женщин, распевавших религиозные гимны. Женщины держали в руках зажженные свечи. Гимны, однако, не были торжественными и важными, как в церкви. Эти песнопения приноравливались к стуку колес и тряске вагона. Голоса женщин были тонкими, высокими, — казалось, им что-то грозит и они жалобно плачут, боясь сорваться на крик. Глаза у них вылезали из орбит. Зажженными свечками они чертили круги в воздухе, поднимая свечи так высоко, что делалось страшно, как бы не загорелись стены вагона. Садившиеся на станциях перешептывались: «Сектанты, сектанты! Местные, из соседнего села». Контролер в этот вагон не заглянул: певцы хотели петь без помехи и сунули ему денег. За окнами тянулось поле: высохшая, забытая кукуруза и черные, без единого листика стебли подсолнухов. В самом центре этой запустелой местности, за каким-то мостом, как только в окне появились заросли кустов, один из певших дернул ручку стоп-крана. И провозгласил: «Здесь надлежит помолиться».
Поезд остановился, и группа вышла. В кустах, перед которыми она построилась, еще валялись свечные огарки, оставшиеся от прошлого раза. Небо висело совсем низко, группа пела, а ветер гасил свечи. Пассажиры, к сему не причастные, прилипли к окнам и глазели.
Только Эдгар и еще один мужчина остались на своих местах. Мужчина весь трясся и сжимал кулаки. Ударял себя по коленям и смотрел в пол. Вдруг он сорвал с головы шапку и в голос разревелся. «Меня ждут», — сказал он, ни к кому не обращаясь. И уткнулся лицом в шапку. Потом крепко выругался, проклиная сектантов, и добавил: «Все деньги псу под хвост».
Сектанты наконец снова забрались в вагон, поезд медленно тронулся. Плачущий мужчина, открыв окно, высунулся наружу. Его взгляд бежал вперед вдоль голых рельсов, силясь сократить оставшийся путь. Вскоре он надел шапку и вздохнул: поезд не торопился.
Когда до города осталось всего ничего, женщины задули свечи, а огарки спрятали в карманы. Пальто у них, как и вагонные сиденья, были закапаны воском, и капли походили на пятна застывшего жира.
Поезд прибыл. Мужчины выходили первыми, женщины следом. За ними остальные, непричастные.
Тот плачущий человек встал и, пройдя в конец вагона, поглядел из окна на перрон. Затем вернулся, сел в углу и закурил. На перроне стояли трое полицейских. Когда вагон опустел, они вошли и вытолкали мужчину на перрон. Шапка осталась на полу, а самого его увели. Из кармана куртки у него выпал спичечный коробок. Мужчина два раза оглянулся, ища глазами Эдгара. Эдгар поднял коробок и сунул в карман.
Он постоял под большими вокзальными часами. Ветер пронизывал до костей. Потом Эдгар посмотрел на тот угол, где избили Георга. Между ларьком и стеной дома кружилась сухая листва и бумажки. Вниз по улице Эдгар направился в город. Город — всюду, когда не имеешь цели.
Эдгар зашел к парикмахеру. «Утром мало клиентов», — объяснил Эдгар, а позднее он сказал: «Я не знал, что делать, поэтому отросшие волосы начали действовать мне на нервы. И хотелось поскорей в тепло, и еще я подумал: пусть кто-нибудь, кто ничего обо мне не знает, немножко обо мне позаботится».
Эдгар все еще называл парикмахера, у которого они стриглись в студенческие годы, «наш парикмахер». Эдгар, Курт и Георг вместе ходили к этому человеку с хитроватыми глазами, так как втроем было легче выносить его цинизм. И еще потому, что сальностями он потчевал своих клиентов лишь до той минуты, когда брался за ножницы. Тут он делался чуть ли не робким или вообще молчал.
Парикмахер пожал Эдгару руку: «А-а, так вы опять в городе. А где два рыжика?» — полюбопытствовал он. Лицо его не постарело. «Теперь многие не ходят до самой весны, — сказал он. — Носят шапки, а деньги, сэкономленные на стрижке, пропивают».
На правом указательном пальце у парикмахера был длиннющий ноготь, все остальные коротко подстрижены. Длиннющим ногтем он разделял волосы Эдгара на пряди. Эдгар слушал позвякивание ножниц, лицо его становилось все меньше, зеркало удалялось. Эдгар закрыл глаза, ему было плохо.
— Парикмахер не спросил, какую стрижку сделать, — рассказал Эдгар. — Отвел на мне душу разом за всех, кто не ходит стричься до самой весны. Когда я встал с кресла, на голове у меня была точно шкурка с короткой шерстью.
В то время мы на многое еще смотрели так же, как тогда, когда Эдгар, Курт, Георг и я были студентами. Но с тех пор как нас разбросало по стране, злосчастье настигало каждого свое и на свой особый лад. Мы по-прежнему не могли обходиться друг без друга. Мы уже знали, что письма с нашими волосами бесполезны, толк от них был лишь тот, что страх, живший в твоей собственной голове, ты находил и в строках, написанных рукой друга. Репейники, девятисмертник, кровохлебы и гидравлические машины — с ними каждый должен был справляться в одиночку, при этом глядеть в оба и в то же время сквозь пальцы.
Когда нас выгнали с работы, мы поняли, что до этого — безусловно неприятного — события жилось нам хуже, чем после увольнения. Для окружающих мы — служащие или уволенные — в любом случае были неудачниками, а потому мы стали неудачниками и в своих собственных глазах. Конечно, мы перебрали все возможные причины и сошлись на том, что правы были мы, а все-таки чувствовали себя неудачниками. Мы были кислыми и вялыми, нам осточертели слухи о скорой смерти диктатора, нам надоели погибшие при побеге, мы, сами того не сознавая, все больше становились такими же, как все одержимые мыслью о побеге.
Невезучесть казалась нам столь же естественной, как дыхание. Это было у нас общим, как и наше доверие друг другу. И все же каждый в одиночку, тайком привносил сюда кое-что свое — собственную несостоятельность. Каждый считал себя никудышным и порой жестоко страдал от тщеславия.
Расплющенный палец Курта, сломанная челюсть Георга, серый, как сухая земля, зайчонок, зловонная банка в моей сумочке — они принадлежали лишь одному из нас. Другие об этом только знали.
Каждый пытался понять, сможет ли он бросить друзей, совершив самоубийство. И ставил им в упрек — хотя и не говорил ни слова, — что не мог не подумать о них, что из-за них не сделал последнего шага. Так что каждый был прав в своих собственных глазах и у каждого всегда было под рукой молчание, винившее друзей в том, что и он сам, и они живы, всё еще живы, а не покончили счеты с жизнью.
Спастись удавалось с трудом — и только терпением. Нельзя было допустить, чтобы оно иссякло, ну а если бы оно все-таки лопнуло, то должно было тотчас возродиться.
Когда свежеподстриженный Эдгар шел через площадь, он услышал, что за ним, чуть не наступая на пятки, шаркают по асфальту собачьи когти. Он остановился и пропустил вперед прохожего с собакой.
— Это был паршивый кобель Пжеле, — сказал Эдгар.
Человека в черной шляпе Эдгар раньше не встречал. Кобель обнюхал плащ Эдгара и зарычал. Мужчина потянул его за собой, кобель, упираясь задними лапами, повис на поводке и все оглядывался на Эдгара. Перед следующим светофором мужчина с собакой опять очутился у Эдгара за спиной. Зажегся зеленый, и они, перейдя на другую сторону, свернули в парк. Видимо, там кто-то ждал, чтобы забрать собаку, так как чуть позже мужчина, уже без собаки, вскочил вслед за Эдгаром в трамвай.
Эдгар сказал:
— Я подумал, этот, в шляпе, — не человек. Я, со своей звериной шерстью на темечке, — не собака. А с виду наоборот.
Когда Георг вернулся с полдороги, он ворвался в комнату, словно спасаясь от погони. Мать Эдгара спросила: «Что-нибудь забыл?» Георг ответил: «Себя», — придвинул стул к окну и опять засел там, уставясь в пустоту дня.
Около полудня в дверь постучал почтальон. Кроме газеты он принес заказное письмо. Георг не шелохнулся. Отец Эдгара позвал: «Письмо — тебе, иди распишись!»
В конверте было извещение об оформлении заграничного паспорта. Георг ушел с письмом в комнату, закрыл дверь и лег на кровать. Родители Эдгара слышали, что он плакал. Мать постучалась, принесла ему чаю. Георг попросил ее уйти, от чая отказался. Когда загремели тарелки, обедать не вышел. Отец Эдгара постучался и принес ему очищенное яблоко. Поставил блюдечко возле кровати, молча. Георг лежал, накрыв голову подушкой.