Когда все эти осветительные приборы включались по всему особняку, я представлял, как наваливались огромные тени, косо расходясь по разным направлениям, некоторые протягивали по полу от одной кипы газет к другой, другие взлетали к потолку, высвечивая каждую каплю в каждой щели. Для меня изменилось немногое, и мне хватило дипломатической вежливости не спросить Лэнгли о размерах наших финансовых вложений в независимое электроснабжение… не говоря уж о текущих расходах на замену батареек. Ключевой тут была опора на собственные силы, а я еще и радовался, что мы не нашли свечи, от которых так или иначе в наших переполненных помещениях что-нибудь, несомненно, да загорелось бы: стопки матрасов, связки газет, сложенные деревянные ящики, в которых доставляли апельсины для меня, старые висящие занавески, россыпь книг, пыльные мягкие игрушки, скрытые лужицы масла под «моделью Т», да бог знает что еще — и вновь привело бы к нам пожарных с их неуправляемыми шлангами.
Потом, словно вдохновленный злобной электрической компанией, город отключил нам воду. Лэнгли приветствовал это испытание взахлеб. Неожиданно и я сам с чем-то вроде мрачной радости стал участвовать в создании системы для обеспечения самих себя водой. Гидрант на тротуаре не годился: осторожно пользоваться с гидрантом невозможно. Каким же психологическим подспорьем для меня была совместная работа с братом, сотоварищем по заговору, если прямо перед самым рассветом каждое второе утро (или вроде того) мы шли тандемом с двумя детскими колясками: в его находилась молочная фляга на десять галлонов,[36] приобретенная уже давно с мыслью, что, может быть, когда-нибудь она и окажется полезной, а в моей — пара проволочных ящиков с пустыми молочными бутылками, которые забирали с крыльца во времена, когда молоко каждое утро доставляли к входной двери с двумя-тремя дюймами[37] сливок в горлышке каждой бутылки.
В нескольких кварталах от нас с тех пор, когда вода стала доступной для лошадей, располагался старый водопойный пост. Представлял он собой здоровущий вентиль, вделанный в низкую вогнутую каменную стенку, утвержденную на бетонной тумбе, стоявшей на бровке тротуара. Лэнгли прижимал коляску к тумбе и так подгонял молочную флягу под вентиль, что не приходилось вынимать ее из коляски. Когда фляга наполнялась, мы лили воду в каждую из бутылок и каждую прикрывали крышечкой из алюминиевой фольги. Обратная дорога была самой трудной частью похода: вода оказалась намного тяжелее, чем мне представлялось. Избегая спусков с тротуаров и подъемов на бровки, мы шли прямо по проезжей части. В такой час на улице не было машин. Я шел в арьергарде, держа поднятый верх своей коляски постоянно упертым Лэнгли в спину. По-моему, тогда, при первом свете утра, нас обоих охватывало что-то вроде мальчишеской радости: вокруг, кроме нас, ни души, воздух своей свежестью доносил легкое благоухание сельской местности, словно мы везли коляски не по Пятой авеню, а по проселку.
В дом мы завозили свою контрабанду через дверь в подвал под ступенями крыльца. Воды нам хватало для питья, а ели мы с тех пор все на бумажных тарелках и с одноразовыми пластиковыми приборами, которыми, впрочем, пользовались не по одному разу, зато вода для смыва в туалете и для мытья — это другое дело. Мы постарались использовать ванную для гостей на первом этаже, которая, как и ванные комнаты наверху, давно уже служила складским помещением. Но обтирания губкой значились в распорядке дня, и после пары недель добровольного обращения себя в водоносов ощущение триумфа (над городом верх взяли!) уступило место тяжкой действительности нашего положения. Разумеется, совсем неподалеку, наискосок от нашего особняка в парке, имелся питьевой фонтанчик, и мы пользовались им для наполнения термосов и армейских фляг, хотя порой, по мере того как становилось все теплее, нам приходилось дожидаться своей очереди, поскольку стайки ребятишек проявляли непотребный интерес к водным фонтанчикам, делая вид, что их мучит жажда.
Не знаю, был ли кто из ребятишек, пристрастившихся бросать камни в наши закрытые ставнями окна, из тех, кто видел, как мы ходим по воду в парк. Скорее всего, слух разошелся. Дети — разносчики дьявольских суеверий, и в умах малолетних правонарушителей, начавших бомбардировать наш особняк, мы с Лэнгли не были чудаковатыми затворниками из некогда зажиточной семьи, как писали в прессе: нас превратили в призраков, бродящих по дому, в котором мы когда-то жили. Не имея возможности видеть себя самого или слышать собственные шаги, я пришел к той же мысли.
Все лето в самое неожиданное время начинался штурм, операция планировалась, и артиллерию доставляли заранее, потому как глухие, тяжелые и бухающие удары сыпались, как при шквальном обстреле. Я их чувствовал. Иногда слышал бельканто ребячьего ора. По моим прикидкам, было им от шести до двенадцати лет. В первые несколько раз Лэнгли совершал ошибку: выходил на крыльцо и грозил кулаком. Дети разбегались, визжа от восторга. Так что, разумеется, в следующий раз их становилось больше и летело еще больше камней.
Нам и в голову не приходило вызвать полицию, а по своей воле никогда полицейские не появлялись. Мы собирались с силами и сносили ребячьи вылазки, как пережидают летние дожди. «Ну вот, теперь даже их дети», — говорил Лэнгли, считавший, что маленькие дьяволята жили в окружающих домах и, вероятно, даже были вдохновлены суждениями своих родителей о нас. Я сказал, что в моем понимании люди того класса, к какому принадлежат наши ближайшие соседи, не склонны к размножению. Я сказал, что, по моему мнению, мобилизация была более широкой, а базой для формирования отрядов является, по-видимому, парк. Когда однажды каменная бомбардировка стала особенно ожесточенной, я расслышал крики уже и в более низком половозрелом регистре, а Лэнгли приподнял одну из поперечен ставня, глянул на улицу и сообщил, что некоторые из осаждающих бесспорно подростки. «Так что ты прав, Гомер, возможно, тут со всего города собрались, и нам выпала редкая привилегия заранее увидеть, кем будет замещено гражданское общество в следующем тысячелетии».
Лэнгли стал раздумывать об ответных военных действиях. С годами он собрал коллекцию пистолетов, решил взять один, стать на ступенях, помахать оружием перед бандитами и посмотреть, что из этого выйдет. «Конечно же, он не заряжен», — сказал брат. Я сказал, что он волен делать, что считает нужным: грозить детям смертельным оружием, — и я с удовольствием навещу его в тюрьме, если только отыщу, как туда добраться. Я не был склонен раздражаться из-за этих камнеметателей. Некоторые ставни оказались в отметинах, и часть кирпичного фасада покрылась щербинами, но я знал, что дети исчезнут, когда наступят холода (как оно и случилось): такие проделки — исключительно летний вид спорта. И довольно скоро буханье камней в ставни сменилось завыванием сотрясавших их осенних ветров.
Но однажды, уже ночью, пытаясь уснуть, я вспомнил кое-что из сказанного Лэнгли. Он сказал, что все живое воюет. Я раздумывал, не ведет ли убывание моих чувств, даже при том страхе, которого я натерпелся от того, что разбухающее сознание понемногу вытесняет мир вне моего разума, — возможно ли, что я становлюсь все более и более неведающим о нашем положении, о размахе этой правды, от наихудших из образов и звуков которой меня ограждает моя неспособность их ощутить. Поразмыслив, я понял, то, что дети забрасывали камнями наш особняк — вовсе не эпизод, не имеющий отношения к нашим главным проблемам: растущей изоляции, утрате в результате наших собственных или чужих действий благ городской цивилизации (водопровода, я имею в виду, газа и электричества) и пребыванию в кольце враждебности, исходящей отовсюду — от соседей до кредиторов, от прессы, муниципальных властей и, наконец, от будущего (ведь именно им и были эти дети), — нет, это не какой-то пустяк, если хотите, это был самый сокрушительный удар из всех. Ведь что может быть ужаснее, чем обратиться в мифическую шутку? Ведь когда мы умрем, не будет никого, кто восстановил бы нашу историю? Мы с братом сходили на нет, и он, лишенный легких и полубезумный, понимал это лучше меня. Каждый наш акт противоборства и опоры на собственные силы, каждый образец нашей изобретательности и решительного выражения наших принципов служил нашему разрушению. А он, помимо этого, еще и нес бремя заботы о становящемся все более беспомощным брате. Значит, я ни за что не упрекну его за паранойю той зимы, когда он стал создавать из скопившихся за всю нашу жизнь в особняке материалов (как если бы все в нем было собрано в ответ на некое пророческое откровение) средства защиты нашего последнего рубежа.
В былые дни был еще один поэт, которого любил цитировать брат: «Я это я, и ни черта мне с этим не поделать!.. Я в святости погряз, исследуя все то, что бесполезно».