Из глубины зала Поль показывает мне знак «Victory». Занавес падает прежде, чем я успеваю ответить, и я медленно плетусь в гримерную. Гашу неоновые лампы вокруг зеркала, умываю лицо. Поль стучится в дверь, спрашивает, не хочу ли я пойти с ним выпить. Я не хочу пойти с ним выпить. Мне не хочется уходить из театра. Мне хочется, чтобы уже настал завтрашний вечер, и чтобы я дрожала от возбуждения за кулисами, и выложилась на сцене, чтобы мне хлопали снова. Да, именно этого я хочу: чтобы мне хлопали снова.
Каждый вечер мной торговали с молотка. Я была молода, красива, еще почти не потрепана, пала не настолько низко, чтобы быть заразной, ровно настолько, чтобы быть согласной. Они были уродливы, стары, чаще всего в маске, они поднимались на сцену, заплатив немалые деньги, они могли отказаться раздеться. Они доставали из допотопных штанов допотопные члены, а я сосала изо всех сил, словно это доставляло мне удовольствие, пытаясь уговаривать себя: «Такова плата за славу», но это была переплата за падение. Они были уродливые, старые, в масках, и гладили меня по голове тыльной стороной руки. У меня болела поясница от постоянных наклонов, болела голова от постоянных усилий не думать, а челюсть отваливалась к двум часам ночи. И я закрывала глаза, чтобы не видеть эту гадость, затыкала уши, чтобы не слышать приторных звуков томной музыки, написанной, чтобы под нее танцевала рождающаяся любовь, и находившей отклик лишь в пустых креслах. Я представляла себе беснующуюся толпу фанатов, готовых продать душу за то, чтобы я помахала им рукой, я видела себя звездой, щедрой, купающейся во всеобщем восхищении, видела, как я спускаюсь с пьедестала, выбираю наугад никому не ведомого анонима и дарю ему четверть часа взаимной страсти. Я видела себя… Я не видела себя здесь. Сквозь играющий во мне джаз я слышала всего лишь звук бьющих друг о друга ладоней, слышала голоса, выкрикивающие мое имя: «Манон, Манон!» — и воображала, что восторгаются не проворством моих губ, не изгибом спины и задницей, а чем-то еще. А потом я уходила из театра и пешком возвращалась домой по улицам, прилегающим к пляс Пигаль. До чего же бывает холодно, и до чего же красив Париж. Мне хотелось его написать, но я всего лишь бродила по его тротуарам. Нина Симон неотступно звучала во мне, и в мокром асфальте пляс Бланш отражалась чужая жизнь и мое бегство. Я бежала по тротуарам, и со мной не было никого, вокруг горели все эти неоновые лампы и мигающие надписи, обещающие мрачное празднество потайных комнат, вывески с дурацкими неологизмами, экзотическими женскими именами и рваными из-за перегоревших лампочек словами, на Пигаль слишком много света для моего изможденного лица, слишком много пресыщенных, случайных пар, тачек с зажженными фарами, дозволенного распада, тошнотворного одиночества. Тротуары проплывали мимо, микшированные с джазом, словно на кабельном TV, в этой музыке была роковая сладость попустительства, сладость моей судьбы, с которой я больше не хотела бороться, тротуары двоились в моих помутневших глазах, на самом деле я плакала, как последняя кляча, плакала просто так, без всякого повода, траура, драмы, просто из-за своей посредственности, а тротуары все не кончались. Я шагала без цели, вернуться домой не было целью, я шагала, и мне некуда было идти, мне было все равно, принесут ли меня ноги туда, где меня ждет постель и кров, за который я плачу, на мой чердак под крышей, или подогнутся и я останусь подыхать на тротуаре между театром и улицей Амстердам, там, где силы оставят меня. Иногда я заходила в первое попавшееся бистро с желтоватым светом, каким залиты все круглосуточные забегаловки, и выпивала виски в баре, чтобы согреться, и, облокотившись на стойку, почти без сил, посматривала одним глазом на экран, где в сотый раз шел старый фильм Мельвиля, на меня жалостливо глядел полусонный бармен, повидавший и не такое, бормотали старомодные комплименты пьяницы-эрудиты, а я рассеянно слушала, как наркоманка с крашенными в красный цвет волосами рассказывает в потолок, как в пятнадцать лет влюбилась в дилера, как зазывала его каждый день под предлогом покупки грамма или двух, и он в конце концов оказался в тюряге, а она в конце концов села на иглу, и я, смирившись, решалась вызвать такси.
В то время всем казалось, что мы знакомы, и я пыталась убедить себя, что, наверно, я важная птица, но была просто-напросто заурядной. Я была заурядной. Я приходила ишачить в ресторан, изнуренная после ночи траха за деньги, я опаздывала, била посуду, путала заказы, и у меня даже ценой нечеловеческих усилий не получалось улыбаться клиентам. Скот орал на меня, я не отвечала. Сисси меня почти не защищала и с отвращением мерила взглядом с ног до головы, безусловно, заслуженно — я достигла такой точки падения, что превзошла даже ее саму. Значит, я последняя из последних, ну и что? Сисси настучала на меня Скоту, и Скот меня уволил, потому что я наносила ущерб имиджу заведения. Мне хотелось ответить, что я всего лишь пришла в соответствие с блядским характером этого самого заведения и определенно могла бы служить его эмблемой, но предпочла промолчать, собрала вещи, ни с кем не попрощалась и не хлопнула дверью.
Когда я вышла на улицу, там ни единой собаки не было, и, подняв глаза к белесому, апокалиптическому небу, я увидела лишь закрытые ставни. Оператор с камерой снимал меня, пятясь по всей авеню Монтень, а я шла быстро, демонстрируя лишь свой далеко не совершенный профиль, потому что оператора, конечно, не существовало. На улице ветер сметал пожухлые листья, слышался тихий гул конца света, и опять я была одна, мне было холодно, и если бы все эти здания из светлого камня вдруг просто-напросто рухнули, словно капитулировав, я бы ничуть не удивилась. А потом мимо пробежал какой-то тип и толкнул меня, я упала, а когда поднялась, из ниоткуда появился автобус и остановился передо мной. Я вошла, в автобусе не топили, но там была какая-то жизнь, и я приободрилась. Села напротив какой-то старушки и рабочего, и оба, старуха и рабочий, уставились на меня, а потом оба враз встали и пересели, постепенно все пассажиры начали ерзать, и сквозь рев мотора до меня донесся тревожный шепот, я улавливала лишь обрывки, какие-то ругательства и протесты, на меня с презрением показывали пальцем, в конце концов на весь автобус только я осталась сидеть, а передо мной стояла враждебная толпа, и когда старуха запустила мне чем-то в голову, я вышла. Я оказалась на тротуаре улицы Амстердам, в двухстах метрах от дома, и стала подниматься вверх по улице, в горле стоял комок, а в глазах слезы, конечно же из-за ветра, и какая-то шайка подонков побежала за мной, а один попытался обнять меня за талию и сунул руку между ног, я оттолкнула его, они меня окружили и обзывали шлюхой, а потом плюнули мне в лицо, а потом четверо из них меня повалили, я наглоталась пыли, из моей сумки все просыпалось в водосток, и я, стоя на коленях, едва успела схватить ключи и деньги, но тут кто-то толкнул меня снова и наступил на руку, человек десять обступили меня и орали ругательства, которых я не понимала, швыряли в меня какой-то дрянью и объедками, и тогда я бросилась бежать и мчалась изо всех сил по улице Амстердам, а каждый встречный толкал меня или оскорблял, преследующая меня толпа разрасталась с каждой секундой, мне стало страшно, я не смотрела, куда бегу, и чуть не попала под машину, с меня сорвали пальто и схватили за волосы, мне уже было не только страшно, но и больно, я кое-как добежала до дома, вслепую набрала код подъезда, захлопнула дверь изо всех сил, прислонилась к ней изнутри, чтобы отдышаться, и слышала, как по ту сторону топает и ревет толпа, я пошла вверх по лестнице, спотыкаясь на каждой ступеньке, и только на пятом этаже заметила граффити — все стены были изрисованы непристойностями и большими черными буквами написано слово «ШЛЮХА», со стрелками, указывающими на мою квартиру, дверь была открыта, квартира разорена, я подумала, что меня обокрали, но все оказалось на месте, и телевизор, у которого разбили экран, и мои разодранные вещи на плечиках, валявшиеся на полу, залитом проливным дождем — на улице я его не замечала, — от воды потрескивали выдранные с мясом провода, дверцы шкафов были выломаны, а серые стены сплошь покрыты бранью и всякой похабщиной, снова была надпись «ШЛЮХА», и «РВАНАЯ ПОДСТИЛКА», и «ЭТО ТЫ ВИНОВАТА», а потом я услышала эту музыку, она шла ниоткуда и нарастала с каждым моим шагом, стрелки указывали на газету, прилепленную скотчем к стене напротив, я подошла ближе, а адажио разрасталось так, что нестерпимо болели виски, и на вырванной первой полосе я увидела фотографию отца, адажио взорвалось в тот самый момент, когда я догадалась, какой будет подпись, и снова прочла «ЭТО ТЫ ВИНОВАТА», и заметила пушку на самой середине стола, через секунду я уже стояла с револьвером в руке, вложила ствол в рот, курок был тугой, но подавался под пальцем, я повернулась к небу и между окнами увидела табличку «КОНЕЦ».