И Ласкин понял, что здесь нечего ловить. Время и нервы они у него отнимут, а проку не будет никакого. Поэтому он по-быстрому свернул свои лекции (“Уважаемые слушатели, единомышленники, друзья, я не могу, к сожалению, продолжать работу в вашем городе. Я подвергаюсь давлению со стороны силовиков”) и, с ледяной любезностью осведомившись у следователя, не намерены ли доблестные органы защиты правопорядка его задерживать или брать с него подписку о невыезде (как и следовало ожидать – не намерены), убыл в первопрестольную. Обрыдло. Достали, козлы.
Когда Ласкину позвонил некто Бабцев и попросил о встрече, первым порывом Вениамина было отказаться. Фамилия Бабцева была ему знакома, пожалуй, даже более чем знакома. В свое время Ласкин зачитывался его яркими и смелыми для своего времени статьями. Наверное, он у Бабцева даже чему-то учился. Но он давно выучился. Прошлое должно оставаться в прошлом. А Бабцев явно принадлежал ушедшей эпохе – вроде бы совсем недавней, но уже отвалившейся от края сегодняшнего дня и сорвавшейся в пропасть, как и многие до нее. Мир стал иным. Во времена Бабцева перед этой страной еще стоял какой-никакой выбор, и, казалось, человек способен что-то менять, что-то решать или хотя бы воздействовать на принятие решений; теперь все окостенело, и нужно, если потрудиться понять, какая именно свобода восторжествовала и где, просто играть в этой окончательно отстроенной грязной песочнице по ее правилам и печь для себя свои куличи, чем больше и дороже – тем лучше. Да, подобные Бабцеву люди еще пользовались влиянием, авторитетом, на них ссылались, им даже официальные награды порой навешивали как ветеранам борьбы за демократию, но что с того – всегда в этой стране живые только мешают, а в чести одни покойники, только их можно публично уважать, цитировать, возносить в качестве образцов для подражания; ну, и еще тех, кто одной ногой в могиле. Духовных покойников. Когда пришли опыт, навык, понимание и осознание смысла своей работы, тексты статей и интервью Бабцева вдруг оказались какими-то половинчатыми, жалкими. Такое впечатление, что он, когда писал – думал! Может, даже переживал! Может, даже тужился что-то втолковать…
А кому это сейчас надо? Сейчас надо разить!
Однако Ласкин не отказался. Наоборот, выразил восторг – вполне, впрочем, умеренный – оттого, что зачем-то понадобился старшему уважаемому коллеге. С готовностью принял предложение попить завтра вместе кофейку в любом удобном Ласкину заведении. В конце концов, это было любопытно. А потом – нелепо отказываться от возможности приблизиться к кому-то, кто пока выше тебя. Никогда не знаешь, может, он-то и окажется ступенькой для твоего подъема. Занимаемся-то, в сущности, одним делом, успел сообразить Ласкин, и кормушка одна…
Бабцев оказался примерно таким, каким Ласкин его себе и представлял. Моложавее своих лет, он сохранял изрядный налет запальчивой, самозабвенной интеллигентности – наверное, сродни той, что давным-давно, в старозаветные времена, когда Ласкин пешком под стол ходил, кидала молодых дурачков под краснозвездные танки зачастивших было путчистов. Ласкин вполне мог представить Бабцева в кадрах архивной кинохроники – скажем, на доисторической баррикаде перед Белым домом: с солнечными глазами, чеканя пророческие слова, самозабвенный юноша через осипший мегафон пламенно предупреждал бы народы о новой смертельной угрозе свободе и правам. Но теперь это был уж не огонь – в лучшем случае синие дрожащие язычки над прогоревшими углями. Внимательному глазу быстро становилось видно, как изжевала Бабцева жизнь. Лицо его будто вынули недавно из стиральной машины. И моложавость его была потрепанной, и элегантная ухоженность – после жесткого отжима. И в глазах – не солнце, а луна. Знобкое отраженное мерцание перед погружением во тьму.
Картина радовала. Судя по Бабцеву, это поколение и впрямь уже уходило. А пряников сладких всегда не хватает на всех.
В первые минуты, однако, Ласкин испытал разочарование. Это было сродни дежавю. Они взяли по чашечке кофе по-ирландски, легкую, в хрусточку, прикусь, и Бабцев заговорил не о чем-нибудь, а о Журанкове.
Но буквально через несколько минут Ласкин насторожился.
Тесен мир, однако, подумал он. Оказывается, блистательный публицист, неутомимый гонитель режима прекрасно знал пропавшего заштатного ученого, дружил с ним, сына имел с ним, так сказать, едва ли не напополам. На паях. И оказывается – вот новости! – не умеющий двух слов связать провинциальный физик, которого Ласкину подкинули, чтобы продемонстрировать эфирному народу смехотворную несостоятельность наивного патриотизма старых интеллигентов, был не выжившим из ума чудаком, изобретающим вечный двигатель, а серьезным специалистом, связанным с космической отраслью и наверняка представлявшим интерес, среди прочего, и для разного рода спецслужб.
Жаль, Ласкин не знал этого раньше. Разговор на радио можно было бы повести иначе и выжать из него куда больше. Где пахнет спецслужбами – там всегда можно спахтать масло.
А дальше оказалось еще интереснее.
Я понимаю, плел свою паутину Бабцев, человек нашего круга не может не испытывать определенной гадливости, когда его берут в разработку доблестные правоохранители, способные только мочить беззащитных людей – пусть пока не в сортирах, но уже и в магазинах, и на автостоянках, на перекрестках улиц… Поэтому я вполне допускаю: вы и не думали, уважаемый Вениамин Маркович, всерьез стараться отвечать на их вопросы с максимальной точностью и вспоминать все детали. Наверняка они от вас этого требовали, и наверняка вам хотелось только одного: поскорее закончить разговор и никогда в жизни больше не видеть постылых рож. Я, разливался соловьем Бабцев, не раз бывал в подобных ситуациях и прекрасно могу вас понять. Но у меня, доверительно поведал он, совсем иные мотивы…
Ага, смекнул Ласкин.
Бабцев сделал еще один маленький глоточек кофе и снова аккуратно поставил чашку на блюдце. Ему казалось, он говорит очень доверительно и веско.
– И вот поэтому я обращаюсь к вам. У меня схлестнулось несколько мотивов. И чисто человеческий: мы дружили. И, так сказать, отцовский: если бы я оказался в состоянии помочь в розысках пропавшего отца, это снова сблизило бы меня с пасынком, вы же понимаете. Вовка мне как родной.
– Прекрасно вас понимаю, – со скорбным, сопереживающим лицом Ласкин кивнул.
– Я рад, – улыбнулся Бабцев. – Но есть у меня и профессиональный мотив, и тут вы, я уверен, меня тоже поймете. Мы ведь оба журналисты. Трое суток шагать, трое суток не спать ради нескольких строчек в газете…
Что за ботва? – подумал Ласкин. При чем тут трое суток? Этот динозавр, похоже, еще и стишки пописывает?
– Поиски пропавшего друга, уникального ученого, отца, не так давно вновь счастливо обретшего свое отцовство, – это же несравненный материал для журналистского расследования. Оно может очень прозвучать. Очень.
Ласкин задумчиво пригубил. Насчет того, что это колоссальный материал, он уже догнал. Патриоты будут мужественно стискивать челюсти и играть желваками, желая смельчаку удачи в его одиноком, на свой страх и риск расследовании, от которого, наверное, прямо зависит обороноспособность Отчизны. Демократы получат жареный материал о пренебрежении режима к науке и к ученым – только на словах их превозносят, пичкают бешеными деньгами бездарей, способных лишь задницы лизать кремлевским воротилам, на деле же маститый физик может пропасть посреди поля, и никто не почешется. Старые девы и почтенные матроны обрыдаются: а мальчик-то, мальчик как же, кто ж о сиротинушке позаботится? А только бескорыстный отчим, носитель западных семейных ценностей.
Убойный сериал можно сгрохать. Просто убойный. Я бы, подумал Ласкин, из этого выжал книгу, не меньше. Сидящий напротив замшелый реликт, которому давно пора на покой, снова станет намбер уан.
– Поэтому я попробую задать вам несколько вопросов вроде тех, которые вам наверняка уже задавали. Но совсем в иных обстоятельствах и совсем иные люди. Я очень следил и слежу за всем, что появляется относительно этого дела в публикациях в сети, и знаю, что вы действительно общались с Журанковым, по сути, последним. А ведь ситуация странная донельзя. Установлено, что он сел в автобус, который должен был отвезти его домой. Даже более или менее точно выяснено, на какой остановке он вышел, до дома не доехав. Вышел совершенно необъяснимо. Никто не знает, что его вдруг… боднуло. И потом, как на грех, – через несколько часов сильнейший ливень. Поиски начались назавтра и не дали ровным счетом никаких результатов. Поэтому. Поэтому, – Бабцев, будто перед прыжком, глубоко вздохнул. Ну расскажи что-нибудь путное, взмолился он про себя. Ну вспомни! Ты же моя последняя надежда! – Может быть, в разговоре с вами он все же сказал случайно что-то такое, что позволило бы понять его дальнейшие поступки. Как-то их осмыслить, спрогнозировать то, что он сделал, выйдя из автобуса. Был же у него какой-то мотив? Была какая-то цель? Какое-то желание? Желание внезапное или, по крайней мере, такое, что пришло ему в голову уже после отъезда из дому, потому что вернуться он обещал рано, к середине дня… Что-то с ним случилось? Кто-то ему что-то сказал? Почему так резко изменились его планы?