…Мы еще не знаем, но догадываемся, что существуют иные миры, которые во множестве рассыпаны вокруг человека, находясь как рядом с ним, так и на расстоянии многих световых лет.
И нам будет дано убедиться в этом.
Человечеству будет предъявлено Доказательство.
Повторяю, очень скоро на человечество обрушится новое знание, которое в корне изменит его представление об окружающем мире.
Я уже вижу, как одуревший от нового знания человек, подвывая и кряхтя от натуги, зависнет со спущенными штанами над космической выгребной ямой в безнадежной попытке исторгнуть из себя непривычное, слишком грубое и острое блюдо, которое сварганит для него некто всемогущий. Он будет тужиться до тех пор, пока его ни разнесет на куски.
И это будет, слава Богу, концом для всех нас…
Столь сильное откровение явилось мне после того, как кто-то железякой шандарахнул меня по кумполу.
…Мои глаза увидели огромную темную комнату. Вероятно, столовую. В комнате, пол которой устилали темно-красные ковры, было много картин. Они делали комнату похожей на зал старинного замка, превращенного в музей.
Вокруг гигантского овального стола стояли стулья с высокими спинками.
Пересчитал. Вроде двенадцать. По числу апостолов… Присмотрелся. Двенадцать электрических стульев. С кожаными ремнями и металлическими зажимами для рук и ног. М-да, думаю, апостолам здесь делать нечего…
Дальнюю стену украшало холодное оружие — сабли крест накрест, кинжалы, шпаги, ятаганы, шашки, старинный меч и неуместный в этой коллекции ледоруб с бурыми пятнами запекшейся крови. Столь же неуместной казалась здесь черная ученическая доска с белыми мелками, которая была вся испещрена галочками.
В углу замер средневековый рыцарь в ослепительных золотых доспехах и с тяжелым вооружением в виде копья и щитом, на котором был изображен геральдический знак — голова льва с серебряной гривой и двумя латинскими буквами P и I. Возможно, Парадиз, что означает Рай, и Инферно, что означает, соответственно, Ад, подумал я.
Вообще в комнате было много густо-красного и золотого, было в ней что-то от парадного генеральского мундира или костюма циркового униформиста.
— Ведь вас предупреждали… И не раз. Экий вы, право, — услышал я укоряющий голос, похоже, принадлежащий тому человеку, который произнес "алаблаблаблаб…", — а я все ждал. И жалел вас… Вы думаете, кто велел не трогать ваших картин и рояля?
Я медленно приходил в себя. Я лежал на широком, очень мягком диване, укрытый пуховым одеялом. Сильно болела голова. Я провел рукой по волосам и обнаружил марлевую повязку. Осторожно повернул голову вправо и увидел своего собеседника.
Мне противостоял миниатюрный толстенький горбун в черном балахоне. Горбун закрепился у дальней стены комнаты под картиной в золоченой раме. Короткими ручонками человечек любовно оглаживали свой живот, внушительные размеры коего говорили о том, что хозяин почтенного живота не чужд чревоугодия.
Вот этот живописный горбун, подумал я, сможет переварить что угодно. Даже то грубое и острое блюдо, о котором шла речь выше.
Улыбающееся, доброе лицо горбуна светилось обманчивым церковным светом. Его можно было принять за странствующего монаха-францисканца, всегда готового откликнуться на просьбу умирающего об отпущении грехов, если бы у приятного горбуна не было двух дуэльных пистолетов за поясом, похожих на те, на которых стрелялись Пушкин с Дантесом, а на голове — милицейской фуражки, нахлобученной по самые уши. Под фуражкой угадывалась ухоженная, приятно пахнущая, лысина. Опереточный вид фальшивого монаха наводил на мысль о плохом театре, в котором мне, похоже, отводилась эпизодическая роль покойника.
Эти невеселые мысли привели к тому, что у меня начала дрожать нижняя челюсть.
— Прошу извинить моих людей. Работа у них такая… — сказал лжефранцисканец. И хотя голос был смягчен ласковой интонацией, я узнал его. Это с ним меня "соединила" некая секретарша. — Да и обучались они своему суровому искусству еще при прежнем режиме. Чуть что, сразу за полено или ледоруб. Привыкли, знаете ли, действовать по старинке. А переучиваться не хотят. Держу их исключительно из соображений целесообразности. Более преданных людей, согласитесь, в наше поганое время не найти…
— И чем они меня?.. — я потрогал голову. — Поленом? Или топориком?
— Право, не знаю. Надо будет порасспросить.
Я попытался встать, но у меня тут же все поплыло перед глазами. Я почувствовал страшную слабость.
— Лежите, — поспешно сказал горбун, — лежите, голубчик. Мой личный врач осматривал вас. Он полагает, что скоро вы пойдете на поправку. Не желаете ли перекусить?
Я отрицательно помотал головой.
Отворилась дверь, и в комнату с шумом влетела молодая хорошенькая девушка в джинсах и короткой майке, открывающей соблазнительный загорелый животик с не менее соблазнительным пупком. Пупок был украшен огромной булавкой.
Видно, животам в этом доме придается большое значение, отметил я про себя.
Девушка остановилась в двух шагах от меня и, посасывая пальчик, вопросительно уставилась на горбуна.
— Познакомься, душечка, — сказал коротышка, — это господин Бахметьев.
Девушка перевела взгляд на меня и вынула палец изо рта.
— Чего это он… с повязкой?.. Опять твои головорезы?.. — спросила она грубым, почти мальчишеским, голосом.
Горбун, сдерживая раздражение:
— Познакомься, дура, это Бахметьев. Известный художник…
— Художник? — зашепелявила девица, опять принявшись за палец. — Оно и видно…
— А пострадал он по собственной глупости. Не послушался старших, понимаешь, зазевался и — бах! Хорошо еще, что так… легонько. Не правда ли, Сергей Андреич? — горбун захихикал. — Вот извольте, моя непутевая дочь, — сказал он, любуясь девушкой, — Маргарита, королева Марго.
Я осторожно кивнул тяжелой головой.
— Ты его, — сказала Марго отцу, показывая на меня, — ты его уж, пожалуйста, не убивай… сразу. Я хотела бы с ним побеседовать. Художники к нам редко залетают… Последним был… этот… как его?..
— Шварц.
— Да, да, Шварц. Сема… Ужасный тип. И почему ты его отпустил, папуля?
У меня отлегло от сердца. Значит, отсюда иногда выбираются живыми. Но… Шварц?! Он-то что здесь делал? И как ему удалось улизнуть?..
— Так, почему ты его все-таки отпустил? Почему не пристрелил из одного из своих пистолетов? Я так люблю, когда ты… — девица не без приятности наморщила носик и воскликнула: — Когда ты… пах-пах!..
— Да какой же он художник! Так… обнаглевший ремесленник. Вы согласны?
Я с достоинством наклонил голову. Разве можно спорить с такой объективной и точной оценкой? Да еще при таких обстоятельствах и с таким животастым типом…
— Очень уж мне захотелось, — продолжал горбун, — чтобы Шварц написал мой портрет. Но у этого идиота поначалу так дрожали руки, что он не мог держать свои малярные принадлежности. Я ему дал успокоительного — выстрелил над ухом — и через полчаса все было готово. Можете полюбопытствовать, — и горбун повернулся в сторону большой картины в золоченой раме.
Я всмотрелся в портрет. Сходство с оригиналом — несомненное. Но Шварц придал лицу на картине плакатные черты рабочего-передовика, занятого исключительно мыслями о своем родном сталеплавильном цехе и повышении производительности труда.
Суровые складки на лице говорили о трудностях, испытываемых портретируемым при реализации обязательств по перевыполнению производственного плана. Пронзительные глаза требовательно вглядывались в отдаленное светлое будущее.
— Какой-то стахановец, не правда ли? — пробурчал горбун, недовольно разглядывая картину.
Я пожал плечами.
— Я думаю, Сема уже не может писать иначе, — высказал я предположение, — но главное схвачено верно…
— Вы так думаете?
— Даю голову на отсечение, что Шварц подпал под ваше харизматическое обаяние и попытался написать портрет этакого Наполеона двадцать первого века.
— Это вы хорошо сказали, "даю голову на отсечение". Очень хорошо! А вот касательно Наполеона, не очень… Поосторожней надо бы с Наполеоном-то… Нет, Шварц мне решительно не нравится. Я его потому и отпустил. Пусть уж гадит на воле… А портретик пока оставил. Может, кто его и подправит… — он пристально посмотрел на меня.