– Сумел, падла. Хорошую смерть нашел.
Начлаг переспросил:
– Что?
– Хороша смерть... Чужую, говорю, смерть он себе взял. Вожачью, а?
Начлаг коротко бросил:
– Свою.
Начлаг ушел.
Понабежала охрана – с разных углов лагеря. Частью из казармы, полусонные. Сержант с автоматом (и с фингалом на скуле) все еще загонял зеков в бараки, страшно крича, а то и передергивая затвором.
Опер, напряженность снимая, махнул рукой – убрать мертвого. Два охранника прихватили труп Хитянина за ноги и поволокли. Скоренько, скоренько, бегом! – метнулись туда, потом сюда. И вдруг повернули назад... Тупые! Ни фига не соображают!.. Наконец поволокли, как положено, к фельдшеру, чтоб на бумаге означил случай и смерть.
Так и волокли, головой по земле. Голова Хитянина болталась, цеплялась за траву, словно бы зек оглядывался. Охранник, державший правую его ногу, гыгыкнул напарнику – мол, этим вот ботинком, глянь, он врезал нашему сержанту. По яйцам...
– Ага! – сказал на бегу второй.
Солдаты охраны, попинав мяч, а затем приостановив вдруг игру, охотно обсуждали с зеками тяжкий этот случай. И такой внезапный!
– ...Ударил. Он первым меня. Ударил ни за что. И ведь я не сержант!
Так объяснял солдат охраны, тот самый, с цигаркой, кому досталось в подглазье от Хитянина. Мы – как вы, настаивал он. Мы солдаты... Он явно недоумевал... Вроде как сержанту можно, конечно, врезать ни за что – но он-то простой солдат! он служивый! Простой и тоже, заметь, обижаемый! За что же в глаз, если мы как вы?
И зеки (тоже охотно) соглашались:
– Да, спятил.
– Рехнулся Хитянин, это ясно...
Зеки в случившемся не винили охрану, винили Хитянина. Хотелось, чтоб все справедливо. Стояли в кружок и по-честному рассуждали. Но где они стояли и где рассуждали?.. А стояли они на той самой игровой полянке, в межбарачном пространстве, куда раньше зек и подумать не мог выйти. Ничто не напрасно. И не только стояли – теперь зеки сами пинали мяч. Теперь им можно... Здесь же, где Хитянин попробовал жизнь на прямой прорыв. Где застыл его немигающий взгляд в дуло. Так получалось понятнее. На траве... Мертвую голову зека заменило живое скольжение мяча.
И как раз тряпичный мяч отскочил далеко. Зек, всех опередив, бежал пнуть его разок-другой и не промахнуться! Зек становился в такую минуту серьезен. Остальные смотрели, одобрительно ему подсвистывая.
Начлаг отправился в командировку. Срочно... Считалось, что в Иркутск – в связи с вопросами зимнего снабжения лагеря. (Но он уже не вернулся, приискав себе другую работу.) Как оказалось, начлаг уже загодя считал свои дни.
Он попросту сбежал. В его столе нашелся черновик письма к жене (уехавшей прежде него). Там были такие выражения, как: «Их безумие, готовое прорваться». И еще: «Не боюсь смерти, боюсь этого их безумия». Чей след пылил в начлаговских чутких мыслях – беглого Вани? или Коняева? Или, пожалуй, след Хитянина?.. Начлагу казалось, кто-то свыше и впрямь учитывает теперь каждую лагерную смерть. Не дает пропасть в прошлом... Кто-то знающий, что ничто не напрасно. Кто-то очень спокойный. «...Если бы ты видела, дорогая, мертвый взгляд пристреленного зека, когда его волокут головой по траве...»
И еще спешно приписанное «...Как больная крыса, их злоба... инфицировать... затаиться... дыша заразой из темного угла...»
В день отъезда начлаг вызвал к себе мрачноватого и всегда насупленного Лям-Ляма. Всего лишь с одним конвойным!.. Лям-Лям считался среди зеков правой рукой Коняева. Так что самим этим вызовом Лям-Лям был поощрен. Возможно, назначен. То есть теперь (вслед за Конем) он наследовал барак и вожачество.
Начлаг угостил папироской (сказал: «Кончаются»). И сам же (неслыханно!) расспрашивал обалдевшего зека о житье-бытье в бараке-один. Все ли справедливо у них в ужин с едой – без вожака, а? Отпускают ли с насыпи больных пораньше?.. Спросил и о Хитянине. Заметно ли было, как тот свихнулся?..
Начлаг закурил вторую папироску, но Лям-Ляму не предложил (кончаются!). Молчали. Лям-Лям сглотнул слюну.
Начлаг ему вдруг сказал, что, если рассуждать в общем и целом, – зеки и охрана как бы один-единый мир. Начлаг еще и прибавил: да-да, единый мир, потому что (такова природа вещей) – усвойте это, зеки!.. – потому что охрана и сам начлаг тоже не вне колючей проволоки. Тоже ведь внутри. Вот ключ к правде лагеря... Охрана тоже люди. Опутаны колючкой. Вместе... Этого уравновешивающего всех и вся оттенка потерявшийся Лям-Лям (он не сводил глаз с коробки папирос) так и не схватил. Не уловил.
В бараке-один, конечно, спросили, зачем он был зван, но Лям-Лям не понимал и только пожимал плечами. А зеки не понимали Лям-Ляма. Красота! Вот ведь и нашему лагерю определилось стать таким местом, где уезжающий начлаг вызывает и угощает зека последней папироской!.. В тот же день переволновавшийся Лям-Лям упал с разгружаемой машины, вывихнув руку. Что за вожак! С подвязанной рукой Лям-Лям то подымался, то спускался со строящейся насыпи. И нет-нет говорил глупости. Его мучило проснувшееся честолюбие. Он нелепо страдал. Еще и подвязанная рука придавала ему дурную значительность. Как портфель чиновнику.
Тяжко вздохнув, Лям-Лям еще раз взошел на самый верх насыпи и сделал знак. Зеки тотчас перестали бросать землю. Кач и взмах лопат прекратился по всему переднему краю. Пыль снесло ветерком.
Весь в синеве неба, Лям-Лям, покашливая, понес какую-то невнятицу. Какую-то чепуху.
– Заткнись! – рявкнул на него появившийся наконец опер.
И лопаты зеков снова заскрежетали. Заработали.
Опер подошел ближе. Он подступил неслышно. Так что куривший Афонцев с опаской вскочил на ноги.
– Ты ведь знаешь, что там на скале?
Афонцев кивнул: кто ж не знает, если вы знаете. Там буква. И без бинокля ее отсюда видно. Если вглядеться...
– Что за буква?
– «А», – ответил Афонцев.
– Ясное дело. Буква «А» – всякому понятно. А что дальше? Что за слово?
Афонцев вновь послушно ответил: не могу знать. Он и правда не знал. И чуть отвернул лицо. Он опасался, что опер ему сейчас врежет.
Но опер только усмехнулся – мол, мне... Мне ты мог бы сказать! Иначе что за доверие?.. Если ты, Афонцев, со мной в прятки – я с тобой в злого дядю. Понял?
И ворчнул уходя:
– Буквы писать – надо знать зачем.
Опер на ходу, на скором шаге попытался тут же узнать у Фили – у нервного зека с одним глазом и перекошенной челюстью. Быстрый какой! Хотел выведать у зека, который куда лучше обращался с ножом, чем со словом. Но и урка Филя-Филимон ответил витиевато – если и знаю, не сразу скажу! Сурприз! Может, буква как раз в имени вождя... Херка тебе с бугорка, а?
И преданно (оловянно) Филя смотрел единственным глазом на опера. Готовый при случае тотчас впасть в истерику со слезой – да, ссаный опер! мы все за вождя!
Гора горбатилась справа от насыпи. На скале (самый верх горы) и сейчас болтался, покачивался ветерком зек, спущенный на веревке. Метров десять-одиннадцать. Веревка не была длинной. Выбивали самый низ буквы, подошву. За свои трудовые полтора часа – выбоина, щербатина на камне. Величиной с банный таз... С тропы этот таз виделся мелким пятном. А из лагеря – оспинкой.
Но если напрячь опасливое зрение, чего не разглядишь! Лагерное начальство могло увидеть в выбитой букве замысел куда больший, чем он был у зеков. Начальству виднее. Возможно (и это интересно), что замысел и точно был куда большим. Зеки просто-напросто еще не всё додумали.
Возвращались со скалы, трое или четверо. С крошками каменной пыли в волосах. С часто моргающими красными глазами...
– Ишь грибники! – говорил опер.
Уже издали было видно – буква выровнялась.
Оказалось, у опера можно попросить бинокль. Взять и приставить к радостным глазам. И видеть... Зек придвигался при этом поближе. Знал, что от него воняет. Опер отшатывался. Опер только перетаптывался, ревниво ожидая – вернет бинокль зек? или не вернет?..
Начлаг отбыл, а замначлага на все смотрел с прохладцей. Он, правда, был в тот день утомлен. (Он вернулся с охоты на лося.) Любимые его две собаки отдыхали. Сам отдыхал.
– Ату! Ату их!.. – по-охотничьи грозился он на зеков, когда ему докладывали про скалу. Но при этом смеялся.
Замначлага еще был способен грозно замахнуться – но... не бить. Высвобождение уже шло извне. Правда, зеки не знали. Зеки не знали (не могли знать) невнятицы последних полуприказов из далекой Москвы. Замначлага слушал радио один, приглушенно (по ночам). От зеков скрывалось. И замначлага только тихо изумлялся, как это через тыщи километров одно связалось с другим. Там и тут – совпадало. Само собой. В том-то и дело! Высвобождение шло изнутри. Неостановимо... Бинокль в руках и тряпичный мяч в ногах зека увязывались, становясь чередой... да-да, чередой никем не управляемых изменений. Здешний, свой ход перемен... почти мистическим образом он заставлял если не дрогнуть, то замереть уже поднятую для мордобоя руку опера.