Вот и вспомнил, и это для тебя, Долорес. Сочинил другой и для другой, но и я сочинял для тебя. Да, сочинил другой, ведь я не умею высказать то, что чувствую, но я благодарен тому, кто способен высказать это за меня. Так тоже можно выражать свои чувства. Варгас, наверно, уже не помнит, что написал это. А я помню и тем самым делаю стихи своими. «Затем что ты моя затем что не моя». Никто не скажет лучше, правда? А «сердце панцирь твой». Это для тебя, Долорес. Я уже не знаю, кто это сочинил. Может, Варгас был роботом, который это сочинил для меня. А может, я — Варгас, а Варгас был мной. Одно знаю точно: смотрю на тебя и умираю, и горше чем умираю. Одно знаю точно: что ты существуешь, Долорес, в каком-то уголке этого дня, в каком-то уголке этого мира, одна или с кем-то, но без меня. Одно знаю точно: что ты лучше, чем все твои образы, чем все те образы, в каких ты являешься мне. Неужто я ждал этой минуты одиночества, без гнетущей спешки и без свидетелей, чтобы сказать себе прямо и открыто, что я влюблен? В сорок четыре-то года? Может быть, лишь полувлюблен? Потому что она говорит «нет», говорит, что меня не любит. А чтобы быть по-настоящему, вполне, целиком влюбленным, надо ясно сознавать, что и тебя любят, что ты тоже внушаешь любовь. Стало быть, полувлюблен. Но как? Какого рода эта любовь? Не такая, как в отрочестве, о нет. Тогда это было некое радостное безумие, исступление, несшее в собственном накале зерно самоуничтожения, сочетание игры и секса. Теперь — другое. Секс, конечно, есть, как не быть. Долорес влечет меня физически. Чуть прикоснется, положит руку мне на плечо — то не любовный жест, а просто сопровождение разговора, — и что-то во мне вздрагивает, я мгновенно внутри откликаюсь на прикосновение этой кроткой, теплой, манящей кожи, на миг и мягко прижимающей волоски на моем предплечье или запястье. Но больше того. Когда она смотрит на меня, мое волнение еще острее, чем когда она притрагивается. Вдобавок трогала она мою руку не часто, и повод к тому бывал самый будничный. Зато смотрит она на меня всегда, никогда не избегает моего взгляда. У нее потрясающая способность целиком воплощаться в своем взгляде, жить во взгляде, чувствовать во взгляде, симпатизировать во взгляде. Она мне симпатизирует, в этом я убежден. И в симпатии ее столько тепла, жизни, ясности, что она почти равна любви. Возможно, что женщина с более бедной или более скованной душевной жизнью в миг любви, в лучший свой миг любви, способна достичь такого же уровня общения и силы чувства. Долорес же, испытывая лишь симпатию, равна другой женщине в зените ее любви. Но и этого недостаточно. Хотя я улавливаю, или думаю, что улавливаю, силу чувства Долорес, мне симпатизирующей, я слишком хорошо знаю, что это не ее максимум, что ее максимум — это не просто симпатия, даже самая сильная, но любовь. И я не могу удержаться от предположения: если простая симпатия со стороны Долорес так меня волнует, то как волновала бы меня любовь Долорес, любовь в ее максимуме, в полном расцвете? И когда думаю о такой возможности, у меня кружится голова, мутятся мысли. Может, завтра или послезавтра я успокоюсь. Но сегодня я страдаю как проклятый. Еще вчера я не знал, что могу так любить. Но что же произошло? Неужели все потому, что я заговорил, сказал ей? Возможно. Сегодня, по мере того как я с ней говорил, я чувствовал, что все более приближаюсь к истине, словно, говоря с ней, я втолковывал эту истину самому себе, убеждая в ней навеки мое сердце, то самое сердце, что теперь у меня болит, да, физически болит, этот полый мускулистый орган, который как-то ухитряется ведать одновременно и кровью, и чувствами. Если бы хоть сейчас, придя домой, я мог побыть один, чтобы никто со мной не говорил. Но нет, наверняка придет Сусанна пересказывать сплетни со слов Лауры, или жаловаться, как она уморилась из-за того, что осталась без прислуги, или просить меня, чтобы я серьезно поговорил с Густаво, у которого все больше друзей — анархистов, или социалистов, или коммунистов, или сообщить мне, что звонила тетя Ольга и говорила, какой я добрый, или, что хуже всего, предложит поехать в Карраско ужинать, потому что она не в силах заняться кухней. А я сегодня не хочу никуда. Хочу поужинать поскромней, какой-нибудь салат, и ничего больше, а потом пройтись, только чтобы одному. Хорошо бы Сусанна, когда спрошу, не пойдет ли она со мной, сказала, как бывало много раз, что она очень устала и хочет рано лечь. Мне бы пройтись одному по Рамбле, полюбоваться свечением волн или полежать навзничь на пляже. Но нет, я уже вижу: Сусанна ждет меня у калитки, и это не сулит ничего хорошего. А Сусанна еще недурна, несмотря на свои тридцать девять лет, которые ей исполнятся на следующей неделе. Но дело не в этом.
— В центре очень жарко?
— Ужасно. Для меня сейчас самое главное — принять душ.
— Прекрасно, прими душ, освежись. Я вышла тебе навстречу, чтобы ты не ставил машину в гараж. Сегодня я так устала, ведь прислуги нет, и, откровенно говоря, у меня никакого желания заниматься кухней. Как ты смотришь на то, чтобы нам поехать ужинать в Карраско?
— Я должен его убить.
Другого выхода у меня нет. Но только подумаю об этом, и сразу в душе волнение, протест — и не просто мой, индивидуальный, но также укоряющего хора. Презрению, оскорблениям, унижению подвергнусь я. Страна наша не терпит трагических жестов. Страна наша терпит лишь жесты банальные или угодливые — можешь участвовать в телевизионных передачах Великой Благотворительности или протягивать неопытную руку попрошайки-новичка. Подайте доллары, ради всего святого. И главное, не усложняйте нам жизнь. Убить его — это для меня осложнение жизни. Да еще какое. Потому я сопротивляюсь, потому отбиваюсь от неминуемого решения и пытаюсь найти иной путь. Но иного пути нет. К тому же как это я буду его убивать? Лишь один раз я думал, что кого-то убил. Мой двоюродный брат Виктор играл со мной на пустыре между улицами Ганадерос и Гарсон. Потом я его потерял из виду, но ничуть не обеспокоился и продолжал играть. Камешками, ракушками, доской с ржавыми гвоздями. Я думал, он ушел домой. Вдруг я увидел подкову. Тетя Ольга говорила, подкову надо бросать назад не глядя, это приносит счастье, И вот я беру подкову, для пущей верности прикрываю глаза левой рукой и перебрасываю подкову через плечо. Две секунды спустя я услышал тоненький выкрик — и все. Я угодил Виктору в голову. И он потерял сознание. Ты его убил, сказала прибежавшая тетя Ольга, ты убил моего крошку, убил своего братика, ты маленький разбойник. Когда дядя Эстебан нес Виктора на руках, его тельце было обмякшее, лицо страшно бледное, а я бежал следом и, плача, кричал: пусть он откроет глаза, скажите, пусть он откроет глаза. Но ручка Виктора все так же висела вдоль бока дяди Эстебана, точно Виктор хотел залезть в карман дядиной спортивной куртки. Виктора уложили в гостиной на диване, и я плакал, пытаясь объяснить, что не знал, что он спрятался. Скажите, чтобы он открыл глаза, скажите ему, дядя. Я искренне думал, что убил его, и эта мысль была невыносима. Тетя Ольга прикладывала к его лбу холодные компрессы, а дядя Эстебан давал нюхать нашатырный спирт. Когда же через несколько минут Виктор открыл сперва один глаз, потом другой и жалобно сказал: ай, как больно, кто это меня ударил? — когда я увидел, что он жив, на меня напал нервный хохот, я хохотал и говорил тете Ольге: видите, тетя, я его не убил, он спрятался, я бросил подкову за спину не глядя, как вы меня учили, только Виктору это не принесло счастья. И она тоже засмеялась, еще со слезами, но уже без гнева, и обняла меня: ай, мой мальчик, благодарение богу, что все обошлось, а то знаешь, как было бы ужасно, если бы ты убил своего братика? Однако много месяцев спустя, когда Виктор в самом деле умер от какой-то скоротечной болезни и я первый увидел его мертвым, я даже не вспомнил про тот день, когда увидел его тельце обмякшим, бессильным, с повисшей рукой, кончики пальцев которой болтались в двух сантиметрах от кармана дяди Эстебана.
— Я должен его убить, Долорес.
Ее тело, тоже обмякшее, лежит рядом со мной. Но она жива, она великолепно жива. Только спит. Да, вид у нее теперь совсем беззащитный. Ноги подогнула как девочка, и, кто бы мог подумать, она дышит открытым ртом. Почему она так меня волнует? Голая, она не поражает красотой, но при виде этих маленьких полудетских грудей у меня кружится голова. И множество родинок — но не так густо насыпанных, как веснушки, — на талии, и детские коленки, и такие гладкие плечи. Я все еще не могу поверить. «Затем, что ты моя и не моя». Однако сомнений быть не может. Разумеется, она не моя. Я принадлежу ей, но не она — мне. После завтрака в «Ла Голета» я с ней больше не говорил о ней и о себе. Это она заговорила. Я встретил ее вчера, только вчера, о, блаженное вчера. На углу улиц Сан-Хосе и Ягуарон. Я подвез ее к ее дому, как всегда, по Рамбле. Я думала об этом, сказала она, много ночей думала. Я ничего не ответил, я не хотел строить иллюзий. Я знаю, что ты страдаешь, сказала она. Я опять не ответил. Рамон, сказала она. И тут я вдруг подумал, что произойдет что-то неожиданное, один из тех потрясающих сюрпризов, которые мне уже много лет попусту пророчат все гороскопы, — и я не мог не поддаться иллюзиям. Рамон, повторила она, я лягу с тобой в постель. Еще прежде, чем я понял, что для меня разверзлись небеса, я мысленно поблагодарил ее за то, что она не сказала: давай позабавимся вместе, а просто: я лягу с тобой в постель. Мне пришлось сбавить скорость, и, не доезжая до «Ларраньяга»[150], я поставил машину у тротуара. Руки у меня дрожали. Я отметил, что забыл, как глотают слюну. Я это решила сегодня утром, продолжала она; у меня к тебе очень странное чувство; не знаю, люблю ли я тебя; это так не похоже на мое чувство к Уго; оно гораздо более спокойное, ясное и более приятное; возможно, в нем есть уверенность, что ты меня понимаешь, что ты добрый; л не предлагаю тебе, чтобы мы стали любовниками, ну понимаешь, надолго; я не могу так обманывать Уго; я просто предлагаю тебе, попробуем один раз; я знаю, что для тебя это важно, и поверь, это важно и для меня; ты влюблен, и ты страдаешь, я не влюблена, по крайней мере пока не влюблена, но я тоже страдаю; мне невыносимо видеть тебя несчастным, Рамон, я хочу, чтобы у тебя осталось воспоминание обо мне, что-то такое, за что ты мог бы ухватиться; мне невыносимо думать, что ты потерял мать, что ты ненавидишь отца, что ты чувствуешь отчуждение Густаво, что ты не можешь найти общий язык с Сусанной и только изредка мечтаешь обо мне; я думаю, ты имеешь право хоть раз признаться себе открыто в своих чувствах, в своих желаниях; думаю, ты имеешь право почувствовать полноту жизни; признаюсь, для меня это было настоящим потрясением, но я вдруг все ясно увидела, увидела, что смерть всегда нам мстит за наши колебания, что наша жизнь состоит из трех этапов: мы колеблемся, колеблемся и умираем; зато смерть не колеблется по отношению к нам, она нас убивает, и точка; и страшный лазутчик, грозная пятая колонна, которую смерть к нам подослала, называется «совестливость»; да, знаю, я совестлива, ты тоже, но ты пойми, я не против совестливости, а все же она — пятая колонна смерти, она заставляет нас колебаться, из-за нее мы упускаем время наслаждения, наслаждения той счастливой минутой, которая, как особая милость, была включена в нашу программу; мы проводим жизнь, мечтая о несбывшихся желаниях, вспоминая нанесенные нам раны, искусственно и фальшиво изображая себя тем, чем могли бы быть; мы постоянно себя сдерживаем, обуздываем, постоянно обманываем других и себя; становимся все менее искренними, все более лицемерными; мы все больше стыдимся своей правды; почему же мне не доставить тебе счастливую минуту, кроме того, признаюсь, мне любопытно, не будет ли это счастливая минута и для меня, а может, и для нас обоих; я хочу сказать, что мы не должны отдавать все козыри смерти, ведь она нам не дает ни малейшей поблажки; когда ты будешь мертв и я буду мертва, уже не удастся вернуться вспять, вернуться к этому мгновению, когда ты меня отчаянно желаешь, а я еще могу решать «да» или «нет»; сегодня утром, когда я пришла к такой мысли, я не могла удержаться от смеха; как это мы можем быть настолько глупы, чтобы добровольно предоставлять смерти такой козырь, как наша совестливость; не кажется ли тебе, что это похоже, как если бы приговоренный к электрическому стулу взял на себя обязанность проверить контакты и качество проводов?