— Посмотрите, чтобы вам пока не было скучно.
Дяденьки, которых вызвали раньше меня, выскакивали из кабинета очень быстро, красные. Меня объявили последней. Секретарша расстроилась:
— Ну вот, — говорит, — на самом интересном месте вас прерывают.
Вхожу. Красивая и большая комната с зеркальными окнами, посредине стол буквой “Т”. Вдоль стола сидят члены бюро, на торце — Т. Б. Щекин-Кротова, третий секретарь, которая вела заседание, так как Покоржевский был в отпуске.
Ко мне подбежал какой-то маленький гражданин и отобрал партбилет. Велели подойти к концу длинного стола (против Т. Б. Щекин-Кротовой). Я подошла и собралась сесть, но тут кто-то крикнул:
— Встаньте!
Это мне не понравилось. Стою. Смотрю на них, а они, соответственно, на меня.
Говорили: будки, ужас, зверство. Вижу, это — полное вранье. Сидят люди, в основном интеллигентные (Свердловский район), один-два военных в каких-то чинах, несколько женщин, и даже вполне элегантных, пожилых и симпатичных. Все усталые, всем надоело. Щекин-Кротова (она вообще очень симпатичная и милая, с хорошим лицом) совсем бледная, очень усталая. Чекин среди них самый противный, но он и здесь был похож на человека гораздо больше, чем на собрании в нашем институте.
Я не записывала это заседание и потому, что оно прошло слишком быстро, и потому, что там никто не говорил никаких речей, все было вроде бы беседой. Поэтому опишу только свое общее ощущение и несколько реплик, особенно мне запомнившихся.
Мне дали слово первой, и я в третий раз прокрутила ту же свою пластинку, что на бюро и собрании, но еще короче. Два дяди из-за стола закричали хором:
— Вот вы требуете гласности. Что такое гласность? Иностранных корреспондентов вам надо? Лужники, что ли, снять требуете?
— Не кажется ли вам, коммунисту, кощунственным ссылаться на демократизацию общества в вашей защите политических преступников?
Но Т. Б. Щекин-Кротова сделала им замечание и приказала говорить по очереди.
Мои ответы, со страху ли (впрочем, сейчас я уже совсем не волновалась), то ли от элениума, наконец подействовавшего, являли собой образец вялого и меланхолического идиотизма.
— Ну почему Лужники? — бубнила я. — Лужники не обязательно.
Все время повторяла:
— Вы меня, видимо, не так поняли, я, видимо, плохо формулирую свои мысли, мне иностранных корреспондентов не надо.
Дело, конечно, скоро уперлось в вопрос, кто дал письмо. Рассказываю про свой Дом кино. Чекин говорит:
— Дорогая Нея, — так и сказал, причем очень нежно, — ну кто вам поверит, что в Доме кино, где вы знаете всех как облупленных и все как облупленную знают вас, вы вдруг забыли или не узнали людей, которые дали вам письмо?
Отвечаю:
— Вот именно потому, что там было очень много народа, и много знакомых и незнакомых, и все у меня в голове за давностью слилось, я не имею права никого называть. Может быть, и вы там были, Игорь Вячеславович, в этот вечер. Не могу же я на основании этого сказать, что вы мне дали подписать письмо.
Говорю и думаю: “Все, тону, сейчас произойдет что-то ужасное, обвинят в оскорблении члена бюро райкома”. Ничуть. Все соболезнующе переглянулись и развели руками. Вообще они на меня смотрели с глубокой
печалью и безо всякой злобы. Я абсолютно уверена, что ни исключать
меня, ни, тем более, оскорблять и обижать они не хотели.
Тут я вспоминаю, что в сейфе райкома, как все время у нас в институте говорили, лежит оригинал письма.
— Достаньте письмо, — говорю я радостно, — и вы сами увидите, что ни одной знакомой мне фамилии, никого из людей искусства среди подписавших письмо передо мною, нет.
— Как? — удивилась Щекин-Кротова. — Разве вы не то же самое письмо подписали, что другие сотрудники вашего института, ну, Пажитнов и Шрагин, я имею в виду?
— Конечно, совершенно другое. Они и не знали вовсе, что я тоже подписывала, а то письмо я в глаза не видала.
Все удивленно переглянулись, ни за каким письмом не пошли в сейф. Из чего я, натурально, поняла, что нашего письма они в глаза не видали тоже и вообще совершенно не в курсе дела. Но это ничего не изменило.
Еще один забавный момент. Чекин попросил Д. Ю. дать мне производственную характеристику. Д. Ю., встав с рядов “представителей” (это сбоку), сказал дословно следующее:
— Если речь идет о книгах Зоркой по киноведению, то могу сказать, что они получили положительную оценку в прессе. Если речь идет о ее статьях как критика, то они часто бывают спорными, особенно по вопросам зарубежного кино (дело в том, что в последнем номере “Огонька” была опубликована статья Н. Толченовой, где она меня облила за “Шербургские зонтики”). Вообще же как киновед она человек квалифицированный.
Все, что сказано было в моей “производственной характеристике”, клянусь всем на свете.
Щекин-Кротова попросила меня выйти и несколько минут подождать в приемной. Я вышла. Секретарша очень обрадовалась:
— Ой, — говорит, — как вы удачно попали. Сейчас лучшая сцена идет. Представляете, жена приезжает на соревнование, а он там с этой фигуристкой. Сейчас они нос к носу столкнутся…
Но посмотреть я не успела, так как тут же за мной вышел тот маленький гражданин, который отбирал билет, и почему-то с просветленным лицом призвал назад.
Щекин-Кротова сказала:
— Нея Марковна, бюро Свердловского райкома, посовещавшись и обменявшись мнениями, не может подтвердить решение партийного собрания от 5 июля 1968 года, а также рекомендацию парткомиссии райкома
(я совершенно не знала ни про какую рекомендацию парткомиссии РК. Меня туда почему-то ни разу не вызвали, хотя Рудницкого таскали, кажется, два раза) о вынесении вам строгого выговора с занесением в личную карточку. Решение бюро райкома таково, я вам прочту: “За клеветнические вымыслы на партию… (не запомнила точно) , содержащиеся в коллективном письме, переданном радиостанцией „Голос Америки”, — исключить”. (Формулировка дословно точно такая же, как у Л. Пажитнова и Л. Беловой, у них она была выписана.)
Она осталась за своим торцовым столом с моим партбилетом в руках и была грустная, бледная. Я вежливо попрощалась со всеми и вышла.
Вслед за мной через минуту выскочил Д. Ю. Мы пошли. Секретарша удивилась:
— Как, вы и фильм не досмотрите??? Что вы?
Я отвечаю:
— Ничего, дома досмотрю.
Все вместе, начиная с вызова меня в кабинет, включая время, проведенное мною за дверью и вторичное пребывание в кабинете, заняло 18 минут.
Одиннадцатое июля — это был лучший день из всего шестимесячного цикла моего “персонального дела”, и я навсегда сохраню самое теплое и самое дружеское воспоминание о моем первом и последнем посещении бюро Свердловского райкома КПСС.
В этот день после тропической двухмесячной жары наступило похолодание, я ходила на бюро в костюме, а вечером стало совсем прохладно. Мне очень хотелось пить, и Д. Ю. решил меня напоить молочным коктейлем в каком-то заведении на Малой Дмитровке близ Пушкинской площади. Но там было закрыто, мы прошлись по улице, поговорили о том о сем, я его проводила до такси и бегом побежала в “Эрмитаж”, где меня ждали с 7-ми часов, а было уже 8.30, и к тому же “мороз крепчал”.
Мою бедную Машу потом затравили вопросами: как я чувствовала себя в этот вечер — расспрашивать меня саму было, видимо, сочтено бестактным и непереносимо тяжелым для меня. В Ленинграде интервьюеры довели Машу даже до слез, потому что она отвечала: “Пришла домой и легла спать”. Сама-то Маша в это время уже давно спала, а ей не верили. Склонным к романтике Машиным интервьюерам, конечно, хотелось синильной кислоты, цианистого калия, рыданий ребенка: “Мамочка, не умирай”, неотложки или, может быть, чтобы я вернулась и написала красивые стихи типа:
Я не спеша собрал бесстрастно
Воспоминанья и дела,
И стало непреложно ясно:
Жизнь прошумела и ушла.
Увы! Я не пишу стихов, поэтому, чтобы никто не мучил Машу своими психологическими изысканиями, сообщаю в стопроцентно достоверной документальной прозе следующее.
Я пришла в “Эрмитаж”, рассказала, что было на Малой Дмитровке, тому, кто меня ждал, здорово замерзнув; из автомата у “Эрмитажа” позвонила Рите и Ире Рубановой. Далее мы поехали в один дом близ Ленинского проспекта, так как в саду было холодно. Там мы встретили мой день рождения — 12 июля — в полночь, выпили, естественно, шампанского, после чего я приехала домой и легла спать. Настроение у меня было прекрасное.