Глава первая
…Баделин беззвучно рыдал, ползал по немецкому окопу, в неистовстве грыз снег, смешанный с землей, слезы катились по его заиндевелому подшлемнику, и он зачем-то слизывал их вместе с кровью, текущей из носа, паралично тряс головой. Его рот чернел, запекшийся, искусанный. Он сипел узким горлом: «Конец мне… Две ноги насквозь. За что же меня одного? За что одного?..»
Сотрясаясь от рыданий, он приник головой к измазанным кровью рукавицам, потом весь вздернулся, и в сторону Александра скользнул разъятый блеск обезумелого глаза, в котором заплескалось бешенство, сливаясь с огненным шариком взлетевшей впереди ракеты. Свет немецкой ракеты раздел снежные поля, проступили навалы пулеметных точек, язвины воронок, спирально закрученная разорванная проволока. И там, у немцев, и за спиной, у нас, молчало все — дальнобойные орудия, минометы, что несколько минут назад вздыбливали, крошили землю, бушевали над полем, накаляя догоряча воздух в удушающих взмахах разрывов.
Они напоролись на встречную немецкую разведку, и первым, не выдержав, открыл огонь Баделин, немцы ответили автоматными очередями, быстро отошли к своим траншеям боевого охранения и сейчас же вызвали огонь по нейтральной полосе. А они укрылись в старом, полузанесенном снегом окопе, оттащили туда раненого Баделина. После артналета нависла над землей неизъяснимая тишина. Ни движения, ни звука. В морозной черноте неба вытанцовывали звезды. Ледяная луна, мнилось, издавала еле уловимый тягучий звук тоски. Это была неудача, и он знал, что это неудача, но главное было не в том, что столкнулись две разведки (такое бывало), а в этом ранении Баделина, который вроде бы тронулся разумом, раздавленным белым червем извивался, ползал по дну окопа, визгливо выхрипывая:
— Зачем ты нас повел сюда, лейтенант? Перед начальством выслуживался? Будь ты проклят! За что меня изуродовало? Кровью изойду — все, хана! Убил ты меня, лейтенант, уби-ил! Лучше бы всех — тогда не обидно! Все-ех! А не меня, не меня! За что меня… одного?
— Замолчи, не скули, хрен собачий! — заорал кто-то из разведчиков. — Сумей умереть, баба мокрохвостая, по-мужски, ежели с того света прозвенело! Не терпит терпелка — девять грамм в башку, и кранты!
— Сволочи, всех ненавижу!.. — выкрикнул Баделин, и на кроваво-грязном лице его, в опустошенных глазах выразилась такая ненависть к стоявшим вокруг него разведчикам, такая изжигающая зависть к молодым, здоровым, везучим, что при виде этого неожиданного облика Баделина острая дрожь прошла по щекам Александра.
— Плевать я на него хотел, лейтенант, — сказал кто-то обозленно. — На кой он нам, эта задница с ручкой! Пусть остается подыхать в окопе. Нести его в медсанбат — все одно что кусок дерьма!
— Нет! — непререкаемо сказал Александр. — В медсанбат мы его все-таки донесем! А после уж пусть на глаза не попадается, мозгляк чертов!
Их, разведчиков, оставалось теперь трое, и они пронесли Баделина через погруженную в затишье нейтралку, в первых пехотных траншеях сдали его санинструктору и ушли в расположение штаба полка, чтобы доложить о случившемся и готовить новый поиск. Пока санинструктор, девчушка со школьной челкой из-под шапки, осматривала залитые кровью, выше щиколоток будто переломленные разрывными пулями ноги Баделина, Александр стоял рядом. Он слышал завывающие сквозь стук зубов вскрики раненого, испытывая чувство жалости и одновременно брезгливую отчужденность, как если бы обманули и предали его, соединенного с людьми своего взвода неписаным законом верности.
«За что меня одного? Лучше бы всех, всех!..» Этот рыдающий крик Баделина, предсмертная зависть к молодым, не царапнутым даже, смертью которых умирающий сорокалетний Баделин хотел отомстить судьбе и живым за их везение, поразили тогда Александра обнаженной жестокостью обезумевшего от страха человека. Баделину отняли обе ноги. Он умер от гангрены. Его смерть не вызвала скорби. Но предсмертный голос его ворочался в памяти в самые предельные минуты, на краю прощания с жизнью, и тогда спасала мысль о сроке судьбы, избравшей или не избравшей кого-либо среди многих других.
«Случайность?»
Случайностью ли была долгая и удачная разведка, когда воронежский весельчак, ясноглазый, толстогубый плясун и певун Чудинов взял важного «языка» прямо из машины на прифронтовом шоссе? По этому случаю ПНШ-2 (второй помощник начальника штаба полка) приказал на полную катушку выдать водки, и разведчики, усталые, еще не отмывшие пыль и грязь, выпили в излишек, сбросили рации и оружие, повалились на нары в землянке, однако никак еще не могли успокоиться, расслабиться после двухдневного поиска в тылу у немцев. И Александр, выслушав по телефону поздравления высокого начальства, сам удовлетворенный, бросил на аппарат трубку и крикнул виновнику торжества:
— Чудинов, пляши, именинник! «Отечественная» на грудь к тебе прилетела! Ну-ка, оторви воронежскую!
— Не могу, товарищ лейтенант, сапоги у меня больно тяжелые, — скромно отозвался уже пьяненький Чудинов, хитровато придуриваясь.
— Слезай с нар, хитрован! Танцуй! — шутливо-грозно подбодрил Александр. — Для всего взвода причина есть!
— Да ведь сапоги, товарищ лейтенант…
— Слезай, говорят! Надевай мои, хромовые! И давай воронежскую! Не каждый день берем оберстов!
Это была настоящая радость удачи, честолюбивое удовлетворение, счастливый случай. Неужели все на войне состояло из этих случайностей — не зацепило, не задело, пролетело мимо, удалось, не удалось?
В осенний день подымались к перевалу. Над Карпатами низко шли самолеты, раскатывая густой гул по воздушным этажам пасмурного неба, один за другим стали пикировать, вырастая меж макушек деревьев в серые, железные, несущиеся к земле громады, и гибельная буря началась в лесу. Сверху обрушивались поднятые разрывами камни, сотни дятлов долбили по стволам деревьев, метелью носились в воздухе вороха желтой листвы — и рвотно-кислая вонь вместе с ядовито-желтым туманом лезла в ноздри, в горло. Пехота рассыпалась по лесу, откуда уже доносились стоны раненых, а Александр, стоя на дороге, успел скомандовать разведчикам, чтобы они залегли за обочиной под стволами деревьев, а сам, сбегая с дороги, бросаясь плашмя к широкому стволу сосны, вдруг почувствовал удар в правую ногу, подумал с отчаянной досадой: «Вот и настигло!..» — и сразу же сел под деревом, вытянув ногу, ожидая увидеть кровь и рану, но не увидел ни раны, ни крови. Он с предосторожностью снял сапог — рваный осколок, сверкая заостренными краями, торчал из правого каблука грубого кирзового сапога (те хромовые сапожки, в которых плясал Чудинов, давно сносились) и был горяч, раскален огнем разрыва. Осколок величиной с куриное яйцо пробил насквозь каблук и застрял в подошве, силой удара все-таки причинив боль пятке, до хромоты ощутимой им в течение целой недели. Что сдержало убойный удар этого осколка? Что помешало его гибельной энергии?.. Чуть-чуть ближе разрыв, чуть-чуть сильнее разлет осколков, чуть-чуть сильнее удар, и «куриное яйцо» раздробило бы ногу до страшной неузнаваемости.
«Повезло? Случайность? О чем я думаю? Что мне лезет в голову?»
…Потом на Каневском плацдарме, на правом берегу Днепра, им нужно было узнать, откуда бьют танки прямой наводкой по острову, где скапливались пехота и артиллерия для переправы. И в день переправы на рассвете он с одним разведчиком добрался до окраины Канева, и здесь, из придорожного кювета, похожего на засыпанную листвой траншею глубиной в полметра, увидели они три немецких танка, маневрирующих на высоте берега. Перед немцами, за отвесным обрывом к Днепру, открывалась в предутреннем тумане вся переправа — нагруженные артиллерией плоты, рассыпанные по воде, лодки с солдатами, часть наводимого понтонного моста — и танки расстреливали их с высоты. Вздыбленно вставали бревна, скатывались в воду облепленные людьми орудия, слышалось визжащее ржание лошадей. Днепр был усеян обломками понтонов, лодок, точками голов плывущих солдат. Наша артиллерия вела огонь с левого берега по окраине Канева, но танки меняли позицию, после каждого выстрела передвигались то вперед, то назад, и наши снаряды били так неприцельно, что на крайнем танке у открытого люка сидел с показным бесстрашием совсем юный немец, в черной куртке, без шлема, и, оглядывая в бинокль Днепр, передавал по рации команды; ветер заносил его светлые волосы на висок, он отбрасывал их локтем. Танк стоял метрах в ста пятидесяти от кювета. Он был хорошо виден, этот бесстрашный немецкий мальчик, враг, убивающий тех, кто был «своими», русскими, объединенными в солдатское «наши», и в этом у Александра даже на секунду не возникло сомнения. Чтобы не обнаружить себя звуком выстрела, он дождался приближающегося из-за Днепра свиста снаряда, и в тот миг, когда грохнул разрыв, он выпустил очередь по танкисту — и тут понял, что промахнулся, что только легко ранил немца. Мальчишка вскочил, крикнул что-то в открытый люк, и, хватаясь за кобуру пистолета на левом боку, повернулся перекореженным страхом и удивлением лицом, по которому из-под волос стекали темные струйки. Оскалив зубы, он выхватил из кобуры пистолет, по виду черный тяжелый парабеллум, и наугад выстрелил в сторону кювета. А в это время башня вместе с орудием нащупывающими толчками начала сдвигаться в направлении кювета, раздутая круглая ноздря надульного тормоза, словно принюхиваясь, качнулась в воздухе. И Александр успел выпустить очередь в юного танкиста, бегло стреляющего из парабеллума по кювету, успел увидеть, как он сначала упал возле башни на колени, уронив голову, так что волосы завесили лицо, и скатился с брони в траву. Александр успел увидеть и то, как вылетела вспышка из танкового орудия и, оглушенный ударившим по голове буревым свистом, почти задушенный вонью раскаленного железа, металлической гари, толового яда, с пульсирующим звоном в голове, не мог понять, убило ли его, искромсало ли в куски и почему чудится, что какая-то частичка мозга еще жива и с ужасом видит, как в полуметре от его головы танковый снаряд зарывается, медленно влезает, медленно расталкивает, входит, впивается в землю противоположного ската кювета, серебристо отполированный этой землей… и сейчас, через долю секунды, взорвется, грохот и раскаленные осколки размозжат голову ему и разведчику, окостеневшие глаза которого были налиты смертным оцепенением.