– Вот именно, – отвечаю я, – у меня нет ни малейшего желания громить врага. Я в упор не вижу никаких врагов. С кем вы собираетесь воевать? С Германией? Францией? Италией? Россией? С кем? Мне очень даже нравятся и немцы, и французы, и итальянцы, и русские. Мне бы и в голову не пришло оскорбить русского. Я – большой почитатель Достоевского, Толстого, Тургенева, Чехова, Андреева и Горького.
Глубоко уязвленный, мистер Эплби встает.
– Ну что ж, отлично, – говорит он. – К сожалению, мы еще не получили необходимых полномочий, чтобы требовать участия всех здоровых молодых мужчин, но наш департамент пропаганды трудится денно и нощно; мы намерены добиться всеобщих выборов и победить. Это всего лишь вопрос времени – и тогда весь ваш равнодушно-трусливый сброд окажется на фронте, где вам и место. Уверяю вас, мистер Стурица, никуда вы не денетесь от войны.
В этом, пожалуй, он прав, подумал я.
– Заходите как-нибудь, – предлагаю я, – побеседуем об искусстве. Неисчерпаемый предмет. Чем больше о нем говоришь, тем больше хочется говорить или молчать.
Я снова возвращаюсь к короткому рассказу, на сей раз немного огорченный. Но что толку! Война не даст мне его написать. Ее тень ложится на всякую работу и делает тщетными все надежды на будущее. Вместо того чтобы сидеть и киснуть, я выхожу из дому и направляю свои стопы к публичной библиотеке. Я вижу людей и замечаю – что-то на них нашло. Они не такие, как вчера. Перемена едва уловима и трудно выразима, но я вижу – они какие-то другие. Интересно, а остался ли я таким, каким был? Разумеется, остался, говорю я себе, но в то же время мне в это не верится. Люди, подобные мне, кажутся такими же, но это не так. Я чувствую в них перемену, но не могу уловить, что же изменилось во мне. Я пытаюсь изо всех сил оставаться тем же, каким я был, но, вопреки стараниям, у меня это не очень-то получается. С каждым мигом я слегка, но наверняка меняюсь.
Перемена в людях – это истерия; она еще не дошла до точки кипения, но нагнетается исподволь. Я надеюсь, перемена во мне не приведет к началу истерии. Я вполне спокоен. Но не могу отрицать, что мною потихоньку овладевает злоба, и возникает подсознательное желание врезать первому попавшемуся под руку молодчику, которому вздумается зазывать меня на войну. Я подсознательно считаю, что так мне и надлежит поступить – врезать этакому кретину.
Вечером я возвращаюсь к себе и обнаруживаю кузена Керка-младшего, который крутит на фонографе «Элегию» Массне в исполнении Карузо. Кузен курит сигарету и с умиротворенным видом слушает величайшего певца в мире, который, по его мнению, является одной из величайших личностей на свете.
– Ну, что скажешь о войне? – спрашиваю я.
– А что о ней скажешь? – отвечает он вопросом на вопрос.
– Что ты о ней думаешь?
– Ничего я о ней не думаю, – говорит кузен.
– Неправда, – говорю я. – Что ты чувствуешь? Тебе семнадцать. Скоро они тебя забреют в солдаты. Что ты об этом думаешь?
– Ненавижу трусов, – говорит кузен.
– Но тебя заставят пойти на службу.
– Нет, – говорит он. – Не заставят. Я ненавижу ходить строем. И я не в восторге от войн.
– Им на это плевать, – говорю я. – Они окажут давление на правительство и заставят тебя пойти на войну.
– Нет, – говорит кузен. – Я откажусь.
– Тебя бросят в тюрьму, – говорю я кузену.
– Ну и пусть, мне безразлично, – говорит кузен.
– Разве ты не желаешь сражаться за увековечение Демократии или чего-нибудь в этом роде? – спрашиваю я.
– Нет, – отвечает кузен. – Мне претит ходить в компании целой армии. Мне от этого делается неловко. Я предпочитаю ходить сам по себе.
– Они сегодня прислали двух офицеров подряд, – говорю я, – и мне пришлось послать их обоих куда подальше.
– Отлично, – говорит кузен. – Не ты же начал войну. Вот пусть кто начал, те и воюют. Тебе положено быть писателем, хоть я лично в этом сомневаюсь.
– Это ты так думаешь, – говорю я. – Вали отсюда. Я снова хочу взяться за свое сочинительство.
Через неделю меня посетила изысканно одетая молодая дама – бойкая на язык и нервно курящая.
– Мы намерены сотрудничать с вами, мистер Стурица, – говорит она – Нам стало известно, что вы пишете короткие рассказы, и нам хотелось бы принять вас в наш департамент пропаганды. Вы будете сочинять рассказы для широкой публики про юношей-добровольцев, идущих спасать цивилизацию, про героическое самопожертвование матерей и жен, сестер и дочерей. Ну, и так далее. Ваш труд будет достойно оплачиваться, и у вас будет масса возможностей для продвижения по служебной лестнице.
– Прошу прощения, – говорю я, – мои рассказы не годятся для широкой публики.
– Это не ваша забота, – говорит молодая особа. – У нас есть научно обоснованные разработки сюжетов для достижения максимального эмоционального воздействия на чувства публики. Вам только остается вписать нужные имена, адреса и прочие мелочи.
– Могу себе представить, – говорю я, – но мне не хочется этим заниматься.
– Мы платим пятьдесят долларов в неделю, – говорит молодая дама, – и вам присвоят звание старшего лейтенанта. Вы будете участвовать во всех военных мероприятиях по связям с общественностью, и смею заверить, вы сможете завязать множество знакомств, которые пригодятся вам после войны.
Полсотни долларов в неделю – я и помечтать не мог о таких деньгах, и я очень интересуюсь людьми.
– Извините, – говорю я, – эта работа не по мне.
Дама уходит, посоветовав хорошенько обдумать ее предложение. Она остановилась в одном из лучших отелей города и спрашивает, не загляну ли я к ней вечерком выпить и поболтать о том о сем. Я и сам себя об этом спрашиваю.
Спустя две недели ко мне приходит кузен Керк-младший с утренней газетой, где написано – всех годных к военной службе мужчин принудят участвовать в войне, которая идет совсем не так гладко, как хотелось бы нашей стороне. Наши потери почти столь же велики, как у противника, – около миллиона убитыми и вдвое больше ранеными. Неделями идут кампании по подписке на Заем свободы и массовые демонстрации. Газеты выходят под жирными заголовками.
Я читаю новости и присаживаюсь выкурить еще одну сигарету.
– Значит, они таки меня заграбастают, – говорю я.
– Что ты намерен делать? – спрашивает кузен.
– Я не дам втянуть себя во все это, – отвечаю я.
Через пять дней я получаю письмо с приказом явиться на следующее утро в штаб полка в восемь часов. На следующее утро в восемь я сижу в своей комнате, сочиняю рассказ. В два часа одиннадцать минут пополудни ко мне пожаловал коротышка мистер Ковингтон, первым посетивший меня, в компании четырех ему подобных. В коридоре стоят двое из военной полиции, а внизу – два больших роскошных автомобиля.
– Энрико Стурица? – говорит мистер Ковингтон.
– Да, – отвечаю я.
– Как председатель окружного Комитета по рассмотрению дел о дезертирстве, то есть 47-го округа Сан-Франциско, я должен допросить вас в связи с вашей неявкой на сборный пункт сегодня утром. Вы получили официальное письмо за номером 247-Z?
– Думаю, письмо, которое я получил, было официальным письмом номер 247-Z, – отвечаю я.
– Вы прочли его?
– Да, прочел.
– В таком случае будьте любезны объяснить, почему вы не явились сегодня утром на сборный пункт?
– Да, – вторит ему другой коротышка, – почему?
– Да, почему? – вопрошает второй.
– Да, почему? – любопытствует третий.
Четвертый, я полагаю, не умеет говорить. Хранит молчание.
– Мне нужно дописать короткий рассказ, – отвечаю я Комитету, – который я писал, когда вы оказали мне честь вашим посещением.
– Я требую прямого ответа, – говорит мистер Ковингтон. – Неужели вы были так больны, что не смогли явиться на сборный пункт?
– Нет, – отвечаю, – я был вполне здоров да и сейчас пребываю в добром здравии. Никогда в жизни не чувствовал себя так превосходно.
– Тогда, – говорит мистер Ковингтон, – я вынужден, как это ни прискорбно, объявить вам, что вы арестованы за дезертирство.
Я возвышаюсь над машинкой и смотрю на пачку чистой желтой бумаги. Я думаю про себя: вот моя комната, и я создал в ней миниатюрную цивилизацию, и она стала моей вселенной, и у меня нет никакого желания уходить отсюда. И тут я как врезал мистеру Ковингтону, и он на полу. Изо всех сил бью второго комитетчика, но они хватают меня за руки – четверо комитетчиков и двое из военной полиции, и лишь одна мысль проносится у меня в голове: а катитесь вы все со своей войной, ублюдки, ретрограды, угробившие миллионы жизней в прошлую войну. Идите и воюйте себе, но я не могу ничего вымолвить. А один из комитетчиков говорит: если мистер Ковингтон умрет, мы вас расстреляем, мистер Стурица, нам придется, как ни прискорбно, исполнить наш долг и расстрелять вас, мистер Стурица. Если мистер Ковингтон не умрет, вы можете отделаться двадцатью годами тюрьмы, мистер Стурица. Но если умрет, нам придется, как ни прискорбно, исполнить наш долг и расстрелять вас. И, спускаясь по лестнице, престарелый коротышка все талдычит мне одно и то же без умолку.