– А я даю отчет, ты не думай, – сказала она на все на это. – А насчет института ничего, где можно, профилоним, где надо, подзубрим, ты только давай мне книги читать какие надо, и вообще… Глупо, наверное, я говорю, но ты учи меня, Сережа. Я буду стараться, честное слово, и у меня вообще хорошая память. Ладно?
И она покрутила ему пуговицу на свитере и поглядела в глаза. И весь утренний запал – а ведь Абрикосов твердо решил от нее отделаться – разом с него слетел.
– Алена, что ты… – растрогался он. – Ты только приходи ко мне, и все.
– А когда?
– Смешная ты, в самом деле… Да вот отучишься и приезжай.
– Я тогда с последней пары сбегу. А ты дома будешь?
Абрикосов выдвинул ящик стола, залез поглубже, вытащил ключ на колечке:
– Держи… Значит, кухня-холодильник, белье сунешь в комод, вот и все, пожалуй. Да. Книги. С книгами ты поаккуратней. Они, видишь ты, не то чтобы очень редкие, но вообще довольно дорогие.
– Дурак! – Она швырнула ключ на стол и прыгнула в прихожую, принялась натягивать свои уродские сапоги.
Он силком отогнул ее от пола и вложил ей ключ в ладонь:
– Прости меня. – Он попытался заглянуть ей в лицо, она отворачивалась и отталкивала ключ. – Ну прости. Прощаешь?
– Прощаю, – пробурчала она. – На первый раз.
Надобно сказать, что Сергей Николаевич Абрикосов при всем своем поразительном многознании знал не так уж много. Он больше любил обобщать, парадоксально сопоставлять, анализировать и делать нежданные выводы, а вот что касается положительных, или так называемых фактических, знаний, то тут часто выходили довольно неприятные проколы. Например, на зачете по первой половине девятнадцатого века ему достался элементарный, в сущности, и весьма благодарный для рассуждений и обобщений вопрос – полемика Пушкина с романтиками. Он удачными штрихами обрисовал литературную и политическую ситуацию в России, коснулся проблемы романтизма как такового, тезиса о герое и толпе, упомянул Платона, немецких философов, протянул ниточку вперед, к Ницше и договорился до того, что объявил романтизм с его противопоставлением возвышенного героя и серой пошлой массы – парадоксальным предшествием нацистской идеологии. Все это, может быть, по зрелом размышлении было и так, экзаменатор, жалкий периферийный стажер с латунной расческой, торчащей из нагрудного кармана, проникновенно кивал, изумлялся блеску эрудиции и даже что-то быстренько записывал в своей школьной тетрадке, чем немало польстил Абрикосову, но потом задал простенький чисто фактический вопрос. Так сказать, по теме.
Зачет он все-таки поставил. Из уважения к оригинальному мышлению, как сказал он, расписываясь в зачетке кругленьким девичьим почерком. Было стыдно. Так стыдно, что хотелось рассказать, избавиться. Рассказал Алиске.
– Ай, брось! – Она нахлобучила ему шапку на брови. – Стыд пройдет, зачет останется!
Ему не понравилось это одесское хабальство – правда, Алиса была из Молодечно, но все равно. А сама Алиса нравилась – особенно нравилась ее бессовестная и откровенная любовь ко всему вкусненькому, сладенькому, телесно-утешительному. В общем, чай чтоб был раскаленный, а вода – ледяная. Не жила, а наслаждалась жизнью, хрумкала за обе щеки пирожные, конфеты, шлягеры в «Иностранке», просмотры и премьеры, поцелуи в автоматных будках и любовь на снятой квартире, лопала, заглатывала и томно отирала крупные красивые губы провинциальным надушенным платочком. Духи «Диорессанс». Деньги ей присылала мама из Молодечно, и еще папа, который жил с мамой в разводе и страшно любил дочку, и еще тетя с-под Киеву – «фун Егупец», подмигивала Алиска, распатронивая очередной перевод. Она болтала на идише, и по-белорусски, и даже по-литовски, и, наверное, вовсе не была так уж примитивна, как в плохие минуты казалось Абрикосову. Плюс к тому эта сластолюбица получала у себя в Гнесинском повышенную стипендию – была круглой отличницей.
– Вкусненькая сонаточка, – говорила она, своими выпуклыми глазами пробегая обмызганные нотные листы. – Вся такая остренькая…
Абрикосов приходил в отчаяние, заставлял читать серьезные труды по музыкальной эстетике. Она слушалась, надолго замирала в кресле с многоумным трактатом, а Абрикосов с любовным умилением глядел, как квинтэссенция духа перетекает в Алискину голову.
– А ничего излагает, – поднимала она глаза. – Вполне аппетитненько…
И этим ставила его в полнейший тупик. Большая, глазастая, рукастая – не в смысле умелая, а просто здоровенные были у нее лапы. Они мерились ладонями, и крупная абрикосовская рука оказывалась чуть меньше алискиной. Сильные руки. Запросто могла придушить – вот так вот прямо взять и придушить слегка, до закаченных глаз и опасной синевы, какого-нибудь наглого хипаря при выходе из кафе «Метелица». Но вообще руки она берегла, потому что была скрипачкой. Чья-то там – Абрикосов забыл – любимая ученица. Когда в Москву приезжал Менахем Либкин, она по нахалке протырилась сквозь все кордоны к нему в номер, поговорила с ним на идише и сыграла «Чакону». Великий расписался ей на нижней деке скрипки острой ковырялкой для трубки.
– Знаешь, какие у него трубки? – говорила она Абрикосову. – Как будто такие симпатичненькие деревянные зверюшки. А что бы тебе не курить трубку? Тебе пойдет к бороде. Будешь, как настоящий писатель – борода и трубка. Давай я куплю тебе трубку.
Интересно, она на самом деле была такая идиотка или просто издевалась над Абрикосовым? И за что, почему она его любила? Он – ясно, и дело не только в жаркой, умелой и неустанной Алискиной любви, она была для него то, что он называл «свое-чужое», никаких точек соприкосновения, все не так, а все время хотелось быть рядом, познавать, ощущать это чужое и не такое. А она? Ах да. Добрый. Добрый, заботливый, ждущий после репетиции, бегающий по аптекам, заставляющий читать книги. Сиделка и массажист. Алиса часто болела какой-нибудь чепухой, болела жадно, смачно и обстоятельно, стонала и охала, раскидывая руки, ей надо было вертеть подушку на холодную сторону, греть ноги, она бесстыдно раскрывалась перед ним для горчичников и банок, для натираний вонючим нутряным салом по молодеченским рецептам, и никакая хворь не сбивала в ней любовного стремления. В жару, в ангине, в насморке и кашле – еще вкуснее, еще слаще.
Все сгубила ее неугомонная протырливость в этой жизни.
Вперед и вверх – она не считала нужным скрывать.
– Вперед и вверх! – зычно восклицала она, врываясь после очередного пробитого с таким трудом концерта в коммуналку в Дегтярном переулке, будила соседей и пугала тихую абрикосовскую маму, так и не вставшую на ноги после папиной смерти.
На мамины похороны она притащила похабно дорогой венок из живых роз, но плакала искренне, и даже выла, как выли, наверное, старозаветные вдовы и сироты в ее родных местах – ой, вейз мир!.. О, горе мне!..
Вперед и вверх. Она наклеивала в альбом отзывы газет о своих выступлениях. Копила программки. Напрашивалась на интервью. Ни разу не отказала в шефском концерте – хоть в любой дыре. Разрыв с Абрикосовым начался, когда она вдруг затеяла организовать струнный ансамбль имени Фомина – был такой почти забытый русский композитор. Под собственным руководством. Она даже записалась на прием к министру культуры товарищу Демичеву. До министра, правда, не дошло, все было положительно решено на более скромном уровне, но именно из-за Алискиной решительности – ясно было руководящим работникам, что такая и на министре не остановится.
Она предложила Абрикосову должность эстетического консультанта, поскольку ансамбль создавался для пропаганды забытых сокровищ музыкальной культуры. Хорошая должность, и интересно, и на виду, и деньги, а там пиши свой роман, кто ж мешает?
Абрикосов отказался.
– Так и я ж могу отказаться, – грустно сказала Алиса и впервые в жизни посмотрела на него без смеха и подмига, а вполне серьезно и даже умно. – От тебя, тайерер.
Что в переводе значит – дорогуша.
– Гляди, – равнодушно сказал Абрикосов.
– Файн, – сказала Алиса. – Погляжу.
Кстати, это она подарила Абрикосову то самое издание «Фацетий» с автографом Дживелегова. Он, в частности, научил ее разбираться в редких книгах.
Но если честно разобраться, то надобно признать, что и в редких книгах Сергей Николаевич Абрикосов разбирался не то чтобы очень. Именуя себя библиофилом, он охотился за тем, что настоящие, тертые и знающие книжники называют «пошлыми редкостями», то есть редкостями, про которые и дураку ясно, что они редкие и ценные. А настоящие драгоценности, бывало, по-дурацки прошляпливал. Была одна удачная вязка, целиком взяли потрясающую библиотеку Куманецкого из Львова, перевезенную в Москву, но почему-то осевшую в Подольске у клинического шизофреника, преподавателя текстильного техникума. Какая-то седьмая вода на киселе, книги держал в сарае, в ящиках, среди курей. Главным в этой вязке был Абрикосов, он все разнюхал, и устроил, и сделал цену, и поэтому мог выбирать первый – правда, под придирчивым контролем совместников. Ух, разгулялся Сергей Николаевич – взял весь бесподобный подбор «Альционы» и почти все по Древней Руси – остались совместникам рожки да ножки, и среди них – тридцатистраничная брошюрка некоего П. В. Виндюкова – «Граф Толстой и земельная реформа» – без года и места издания, какая-то унылая полемика и с Толстым, и с правительством. Полистал и отложил. Брошюрку ухватил Сема Козаржевский. Она стоила столько, сколько три таких библиотеки, а точнее, цены ей просто не было – в Ленинке нет, в Публичке нет, ни в каких каталогах нет, тираж был уничтожен по приказу Столыпина, типографию разгромили, корректор, утаивший экземпляр, пошел в ссылку, а самого Павла Венедиктовича Виндюкова, из младших землевольцев, повесили военно-полевым судом.