Оставшиеся до времени в живых потянулись к выходу: из мрачного зала он виделся ярким белым экраном, на котором навстречу нам плыл новый гроб, его окружала группа хоронящих, казавшихся вырезанными из черной бумаги силуэтами. Женщина в черном кружевном платке, когда я проходил мимо, говорила кому-то со слезливым надрывом: «Он был такой добрый!..»
Улица обожгла глаза светом. На площадке перед крыльцом всё так же стояли автобусы (уже три), толпились люди. Вороны, роняя с ветвей снег, снова рассаживались на деревьях. Отсюда, с высоты, им было удобнее созерцать бесконечную картину о тщете человеческой жизни.
К нам подошел Лева Майзель: он на «Жигулях», может подвезти. Валя обрадовалась: дома дел невпроворот: «Я ведь теперь бабушка». Мне хотелось пройтись. «Тогда до следующего раза», — помахал рукой Лева. «Только не здесь», — попросил я. «Ну, не в новом же — такая даль. Впрочем, если тебя самого везут, расстояние роли не играет». Лева у нас любил острое словцо.
Румяные солдаты из почетного караула, пользуясь выпавшей минуткой, курили в сторонке и перебрасывались немудреными шутками. Их безмятежное веселье перебил долговязый капитан: «Кончай перекур! Строится и в автобус!» — громко скомандовал он.
На главной аллее я догнал Холодковского. Он придержал меня под руку: «Не торопись». Он хромал заметно сильнее, чем прежде, походка его сделалась тяжеловата.
«Столько лет вместе — и никогда не уставал на него радоваться, — сказал Холодковский. — До последнего дня всё такой же — звездный мальчик. Все смотрят, а видит он один. И всегда открыт, ясен, никакого лукавства. Помнишь: человек с двоящимися мыслями непригоден для царствия небесного? Так что ли? У Сережки с царствием небесным сложностей не будет».
«Жаль, ты мне это говоришь, а там молчал. Развели: организация... коллектив... трудовые успехи... Уши вяли».
«Там мне говорить не положено. Я ведь, брат, второй год как на пенсии. Участвовал в похоронах в качестве частного лица. Сережка между прочим — это я тебе по старой дружбе секрет выдаю — исследовал однажды несколько сот некрологов, напечатанных в центральных газетах, и вывел типовой некролог руководителя, и, соответственно, типовую биографию. Вот согласно этому типовому и шпарили».
«Что же ты Леву Майзеля остановил?»
«Ну, у него красивые слова, эстрада. Не к месту. Эх, Жанка в отъезде! Она бы нашла, что сказать. Умница! И говорит толково. Не слышал?».
«Не довелось. Думаешь, пришла бы?»
«Отчего не прийти. Что было, быльем поросло. Они иногда встречались с Сергеем. По делу».
«Что же тогда все-таки произошло, на распределении?»
«Ну, этого никто не знает. Даже и сама Жанка. Я спрашивал. Только руками разводит. Если кто догадывался, то разве что Наталья. Красавица наша, прекрасная маркиза. Помнишь? Но у нее за семью печатями. Женщина была — скала. Да теперь и она ушла дымком в небо».
Не оборачиваясь, он показал пальцем через плечо.
Минуту-другую мы шли молча.
«А Фельдман-то в Америку подался», — вдруг сказал Холодковский.
Я промолчал.
Фельдман перед отъездом заглянул ко мне — попрощаться. Я спросил, не пожалеет ли? «Пространство памяти объемом в полвека из себя не выкинешь, — отвечал он. — Да и фантомные боли, конечно. И все же... Земля везде кругла», — привел он строчку не печатавшегося тогда стихотворения.
«Я знаю, о чем ты думаешь, но дело всегда обстояло значительно сложнее, чем представляется на первый взгляд», — сказал Холодковский.
Мы вышли за ворота.
«На стоянке служебный автобус, могут подбросить поближе к дому», — предложил Холодковский.
«Хочу прогуляться».
«Ну, перекурим напоследок». Он достал из кармана портсигар.
«Представь себе, бросил».
«А я дымлю по-прежнему. — Щелкнул зажигалкой и сладко затянулся. — Между прочим, перелистал твою последнюю книжку. Есть о чем поспорить. Навестил бы старика. Зачтется. Живу анахоретом. Как Чаадаев. Всякому доброму гостю рад».
«Позвони. Не замедлю».
«Непременно позвоню».
Он не позвонил...
Впрочем, я и не ждал его звонка. Пройдет несколько месяцев, и всё вокруг начнет стремительно изменяться...