Помню, как я плакал, спрятавшись под моей любимицей Портой, самым старым апельсиновым деревом плантации. Оно было очень низким, зато с богатой кроной, плодоносным. Я рыдал, а Порта будто успокаивала меня, шелестя своими листьями, хотя ветра в наших краях практически не бывало. «Малыш, по жизни нам приходится сначала учиться понимать других, а потом только себя… Если ты плачешь, значит, ты еще жив. Плачь, но помни, что каждая слеза непременно окупится улыбкой». Как же мне сейчас не хватает Порты. В последний сезон моей работы ее срубили. Заболела от старости…
Покупая апельсины, я всегда мысленно возвращаюсь в ту горькую, а местами и счастливую пору.
16
— Я любил засиживаться дома. В нашей ветхой каморке с рамами ржаво-кирпичного цвета, протекающей крышей из чахлой черепицы, холодным бетонным полом под выцветшим желтым линолеумом. Зато с мощной железной дверью, которую, помню, умолял не скрипеть и не гудеть, когда по ночам тайком уходил из дому. На Востоке входная дверь — важнейший элемент быта. Оберегает честь семьи, олицетворяет достоинство ее мужчин, а в их отсутствие бережет женщин дома от непрошеных гостей. Наша дверь была моим врагом. Постоянно выдавала, капризничала, хоть я и сдабривал ее петли маслом, подчищал ржавчину, подкрашивал. Верно говорят персы: во входной двери характер хозяина дома…
Дом был моим спасением. До тех пор, пока отец ездил на заработки в Большой город. В это время я жил свободно, мог по несколько дней не выходить на улицу, если, конечно, в школе были каникулы. Мама с сестрой, разделяя мою тягу к одиночеству, лишний раз не беспокоили. Я часами возился в огороде за домом. Ухаживал за любимым миндальным деревцем, подвязывал баклажановые саженцы к кольям, наблюдал за курами и цыплятами. Отключался от реального мира, от которого мне требовались только декорации. В остальном — у меня были собственные законы…
Дома я мог часами напролет сидеть под навесом порога, наслаждаться игрой дождя. Вот небесные слезы бегут из водостока в старую бочку. Кап. Кап. Плюх!.. Как только дождь прекращался и все вокруг замирало, восхитительно новое, я заглядывал в бочку, пытался разглядеть в водной глади себя настоящего…
Всегда читал. Книгами баловала тетушка Сезен, привозила их из города, куда ездила за тканями. Отец злился, заставая меня с томиком в руках. «Вместо того чтобы делами заняться, он дурью мается. У всех сыновья как сыновья! У меня одного черт знает что. Выродок… За какие грехи мне такое наказание?!» Приходилось прятать книги в медных казанах, которые мама держала на антресолях, вытаскивая раз в год, по случаю окончания поста. С того дня, когда я впервые засиделся с книгой в сладостном забытьи, образовалась вторая черта, которая отличала меня от сверстников, — тяга к чтению…
Помогал маме на кухне. Опять-таки в отсутствие отца. Сын ведь должен быть таким же добытчиком, как отец, а не заниматься женскими делами. А мне нравилось стоять у плиты. Внимательно запоминал секреты маминой кулинарной магии. Знал: скоро другая жизнь, пригодятся…
Когда-нибудь открою маленький ресторанчик, назову в честь мамы. Вот куплю дом, и работать помощником повара уже как-то не пристанет, правда?
17
— Он просто трахал, а я его любил. Отказывался принимать невозможность наших отношений — не в силу возраста или разницы статусов, а в силу переполняющей меня любви. Легче было мечтать, питать иллюзию бурного романа ничего не значащими для него, но очень много значащими для меня словами. Между ласками он говорил «тебя не хочется отпускать», подолгу блуждая губами по моему телу. На тот момент я обманывался мыслью, что он не желает отпускать меня из-за того, что я ему дорог. Как человек, как половинка…
Одновременно, где-то в глубинах сознания, я знал, что он просто-напросто любил пользоваться мальчиками, дышащими юностью. Питался нами, как изголодавшийся вампир. И оставлять еще не испитый источник свежести ему конечно же не хотелось. Вот и весь смысл его тогдашних слов. А я, одичавший щенок, цеплялся за любую соломинку надежды. Может, это он, мой хозяин, который полюбит всем сердцем и не выгонит на мороз посреди ночи?…
Знаешь, что самое забавное? Долгожданного хозяина я так и не нашел. Я смирился и… переосмыслил любовь. Сейчас осознаю, что на тот момент мне необходимо было любить, чтобы окончательно не зачахнуть в разочарованиях.
Его звали Рамиз. Это был бледнокожий интеллектуал с серыми глазами, легкой щетиной на холеном лице и зачесанными назад набриолиненными темно-русыми кудрями. Не красавец. Так скажу: притягательный. Он приезжал в гости к хозяевам апельсиновой плантации из Парижа, где учился на художника. Отец Рамиза служил при премьер-министре, все еще щедро обеспечивал единственного сынишку, который, несмотря на свои тридцать три, так и не определился с главным занятием жизни.
Очередным увлечением бездельника эстета стала живопись, вот папаша, воспользовавшись связями, и отправил сына на учебу в обитель муз. Домой Рамиз наведывался раз в год, летом. Так и в наши края заглянул за вдохновением, к тому же давно мечтал переложить красоту апельсиновых садов на холст. Мгновенно нашлись отцовские друзья, местные «короли цитрусов», с удовольствием принявшие сынишку нужного человека…
По утрам Рамиз забирался в самые густые заросли, раскладывал мольберт и с палитрой в руках наблюдал «апельсиновое царство», ненароком останавливая взгляд на нас, вкалывающих нищих мальчишках. Первое время я жутко побаивался хозяйского гостя, считал его странным, так как доселе не видел художников вживую. Пряча глаза, я продолжал поливать деревья, сильно смущаясь в присутствии приезжего живописца. Не приведи Аллах, он невзлюбит меня, работы можно лишиться…
Летом из-за жары я работал полуголым, без рубашки. Мое тело, успев сгореть на солнце, приняло бронзовый загар, а физическая нагрузка придала ему рельефности. Я понравился Рамизу. Однажды он подозвал меня, спросил имя, оглянулся вокруг, после чего пригнулся и поцеловал меня в левый сосок. Просто обхватил его влажными губами. Я обомлел от неожиданности. Спустя десять минут в сарае он изучал языком каждый изгиб, шрам, складочку моего возбужденно-трепещущего тела…
В руках Рамиза я поначалу был запуганным волчонком. Со временем раскрепостился, но все равно — до последнего боялся с ним разговаривать. Иногда он рассказывал о Париже, «городе вечной любви». Стоило мне мысленно окунуться в недосягаемый мир роскоши, как Рамиз прерывался и, остановив на мне разочарованный взгляд, сухо приказывал: «Возвращайся к работе». Я был для него всего лишь экзотикой, по которой он соскучился в буржуазной европейской столице. Предметом временного пользования…
Я влюбился в него по уши. Точнее, он влюбил меня в себя. Своей недосягаемостью, изысканностью, дурманящим запахом одеколона с нотками красного базилика и бергамота. А еще тем, что не был груб со мной, как все остальные. Как-то Рамиз сказал мне, а может, просто вслух: «В день, когда заживут все твои раны, можешь считать себя мертвым. Потому что именно раны заставляют нас жить». Эти слова стали настоящим откровением для меня. Помню, как всю ночь размышлял над ними, не сомкнув глаз…
Он уехал в разгар лета. Только не подумай, что он предупредил меня об отъезде. Слишком много чести для обычной прислуги. Я сам это понял на одиннадцатый день его отсутствия. Долго плакал и благодарил про себя Рамиза. За что? Он научил меня любить. Мужчину…
18
— По мере взросления моя мужская физиология бунтовала — будто назло женскому началу. В итоге, конечно, я с ней смирился, даже гордиться стал. Но первое время сильно переживал, наблюдая схватку внешнего с внутренним и явное поражение последнего.
Я знал, что рано или поздно детское личико огрубеет, обрастет щетиной, а тело утратит юношескую сочность, обретет другую, более крепкую форму. Однако внешнее взросление у меня произошло резко. Проснулся однажды утром и увидел в зеркале другого себя. Испугался. «На меня же больше никто не посмотрит». Первая мысль. И это притом, что от излишнего внимания я чаще страдал, принимая удары.
Второй шок нагрянул, когда ощупал пальцами анус, обнаружив поросль между «полушарий». Помню, в аффекте схватил отцовскую бритву, намылился и, повернувшись задом к зеркалу, попытался избавиться от ненавистной растительности. В результате неудачной «эпиляции» изрезал себе филейную часть, потом от боли долго не мог сидеть. Хорошо еще догадался спиртом промыть, хоть инфекции избежал…
Моя битва с волосатостью продолжалась несколько месяцев. Приходилось брить не только лицо, но и грудь, низ живота. Руки с ногами трогать боялся, домашние могли заметить. От раздражения все постоянно чесалось, волоски снова пробивались уже на третьи сутки. Кульминацией моей борьбы с мужественностью стало то, что в порыве перфекционизма я умудрился сбрить волоски на переносице. Сросшиеся брови смотрелись неэстетично, но с выбритой «посеревшей» переносицей они стали выглядеть еще ужаснее. От страха засветиться я две недели проходил в шапке, надвинутой на нос. Имитировал головную боль. Благо была лютая зима…