Письмо было от старого полковника, из «Яблонева». Капитан не спешил прочесть. Он прошел в салончик, красную комнатку, заставленную стульчиками и пуфами, вазочками, букетиками, этажерочками, с веерами и какими-то птичьими хвостами на бархатных наколках, с плисовыми портьерами, с китайскими фонарями с бахромой. Пахло японскими духами и кислой какой-то шкурой, купленной ею на Сухаревке, в Москве. Оглянул с отвращением – и остановился у большого портрета на мольберте. Долго глядел, вспоминая черты живой: страстный и лживый рот, чуть приоткрытый, жаждущий, – все еще дорогой и ненавистный; матовые глаза невинности – девочки-итальянки, похожие на вишни, умевшие загораться до бесстыдства и зажигать, – и маленький лоб, детски-невинный, чистый, с пышно-густыми бровками, от которых и на портрете тени. Эти бровки! словно кусочки меха какого-то хитрого зверушки… Вспомнил: когда Люси появилась в городе и делала визиты, командирша определила томно: «ничего, мила… так, на случай!» Вспомнил и про двусмысленные [23] слухи, приползшие с губернатором из Вятки, которые назывались «вятскими», – и все-таки все забыл!
За салончиком была спальня, с итальянским окном к Заречью. За площадкой с куртинками падал к реке обрыв, с зарослями черемухи, рябины, буйной крапивы и лопуха, с золотыми крестиками внизу – церкви Николы Мокрого. Соловьи начинали петь, и даже теперь, в дожде, щелкали сладко-сладко.
Кинув на теперь омерзительную постель, сползшее голубое одеяло, напомнившее ему о ночи, когда он метался по дорогам, Бураев достал обрывки найденного письма и опять принялся читать, упиваясь страданием: «и всю тебя Лю… которые не могу забыть… бархатные твои ко… первое наше бур… бровки, мои «медведики», которые вызывают во мне… пахнущие гиацинтами твои… летели на вокзал, а твоя шапочка вдруг…» Только и было на обрывках, завалившихся в щель комода, но эти слова пронзали. В чем же тут сомневаться, ясно! Почерк его, наглого подлеца в пэнснэ, знаменитого «Балалайкина», защитника «всех любвей, угнетенных и безответных», как кокетливо рисовался он, волнуя сердечки женщинок. Стало совершенно ясно: в последнюю поездку в Москву в январе, «на елку», она потеряла шапочку… – «Из сетки в купэ пропала, какая-то дама со мной сидела… не она ли?» – возбужденно рассказывала Люси, такая чудесная с мороза, как розовая льдинка, в розовом своем капоре.
– «До чего я иззябла, милый… согрей меня…» Было четыре часа утра, мороз – за 20. Он сам ей отпер, заслышав морозный скрип. И они до утра болтали в качалке у постели, перед пылавшей печкой… и Люси [24] кормила его пьяными вишнями из длинной коробки от Альберта, с Кузнецкого, которую она – «как кстати!» – выиграла у Машеньки на елке. Тогда-то и появились «мои медведики!» Она гладила его щеки своими пушистыми бровями, щекоталась его усами, он целовал ей бровки – его «мохнатки», и она вдруг сказала, закрыв глаза, изгибая в истоме губы: «лучше – «медве-ди-ки»… они дрему-учие у меня, правда?» И он повторял в восторге – «медведики…» милые мои «медве-ди-ки…» – и принимал с ее губок вишни…
«Нет, я ее убью!… и этого… убью, убью!…» – говорил он себе, чего-то ища по комнате. – «Чувствовала, что!… Сбежала… я бы ее убил!…» – повторял он, страдая и не находя исхода, зная, что сейчас он ее убил бы. Он сорвал браунинг со стены, памятный браунинг, отнятый в Томске у стрелявшего в него дружинника в башлыке, которого тут же и застрелил из его же браунинга, – было это во время забастовки, когда возвращались они с войны, – и сжал его крепко-крепко. Она так боялась этого браунинга!…
– Господин поручик идут, ваше высокоблагородие! – доложил Валясик.
Бураев решил «налетом», что говорить с Шелеметкой не о чем. Предлагать, как тогда правителю канцелярии, – на пистолетах? Теперь некому было предлагать. Теперь самому надо «требовать удовлетворения», и из-за такой-то!…
«Нет, я ее убью, у-бью!…» – повторял возбужденно он, вешая браунинг на стенку и стараясь понять, что же сказать поручику. Спрятал письмо под книгу и [25] вышел, посвистывая, в столовую. Одиноко лежал на столе куренок, грозясь култышками.
– Вот и хорошо, Вася… Куренка хочешь, водки? Валясик, пива!
– Пива выпью, – сказал поручик. – А что Людмила Викторовна… как насчет пикника?…
– Придется отставить, видно… в Москву поехала, по делам, – спокойно сказал Бураев, наскоро выпивая пиво. – Так вот. Репетиция в четыре? Да, вот о чем… Смотри, брат, не подкачай завтра! Бригадный здорово соленый, в аттестации ему что-то намарали… кажется, к осени в отставку.
– С тобой-то да подкачаю?… Значит, наш Гейнике в надеждах…
– Определенно. Ничего нового?…
– Не слыхал?… гимназистка в «Мукдене» застрелилась!
– Кто такая?… Везет нам на происшествия!…
– Лизочка Королькова. Хорошенькая такая… недавно с ней танцевал, такая прелесть.
– Ко… ролькова?… – удивленно спросил Бураев, вспомнив о букве – К. – На романической подкладке, что ли?… Не помню такой…
– Ну, как не помнишь… четыре раза на _дню мимо квартиры ее проходишь! Как-то мне говорила – «почему ваш Бураев такой суровый». Очень тобой интересовалась.
– Вот как!… – смущенно сказал Бураев, думая о письме. – Что за причина, не знаешь?
– Известная. С семинаристом в номере была… Ну, «огарки», понятно, чорт их знает. В записке обычное [26] – «прошу никого не винить» и – «прости меня, дорогой папа». А сейчас попался отставной генерал жандармский, говорит – на политической почве! Запутали девчонку, испугалась… или отец тут что-то, – из дому выгнал? – а она!… Обыск у отца сейчас… столоначальник казенной палаты. Но вот что подло… Семинарист-то этот убежал из номерка, после «бурной ночи»-то, а записка его, тоже с «не винить» осталась! И сволочь же пошла! Может, и застрелилась-то потому, что поняла, каков гусь.
– Чушь какая-то! – раздраженно сказал Бураев, – Если отдалась, и вдруг, – хлоп!
– Какая девчонка-то была!… Будь деньги для реверса, ей-богу бы женился! – не то шутя, не то по серьезному сказал поручик. – Скучно одному мотаться.
– Вот тебе раз! – усмехнулся Бураев криво. – Частенько что-то стало повторяться… От ра-зо-чаро-вания?
– За два года четвертый случай, и все в номерах! Такое гнилье пошло, интеллигенция наша. Был недавно на лекции этого хлюста из Питера… цветами засыпали девчонки и мальчишки! Уж старик, плешивый весь, слюнявый… и – «Половой вопрос и социальное его разрешение!» Загвозистое все подносят. А то еще – «Бог и… половое чувство!» А полицмейстер и заклеил «половое-то, и вышло «Бог и… чувство!» Ты-то не был, а я, брат, насилу билет достал, у народного дома вся площадь была забита! И губернатор слушал, только в закрытой ложе. – Охота была!… [27] – Подмывало послушать, как это он подведет! По-двел, с… с!… Уж и городил, – никто ничего не понял. И опять цветами засыпали. И опять был «социальный строй», какое-то плотско-духовное перевоплощение… в Новом Мире. И все – мы, мы, мы… мы предтечи, дайте нам какие-то све-чи!… И поведут. Глядел я глядел на него… Этот был совсем молодой, а морда прыщавая, гнилая, из «сексуалистов», понятно… Глядел и думал – уж как тебе хочется повести за собой Лизочек этих и устроить с ними «перевоплощение». Откуда они берутся только!… А молодежь, такая-то рвань пошла…
– Молодежь-то бы ничего, а вот «вожди»-то ее!… Читают-то свое гнилье сознательные, с плешью даже. А молодежь вон стреляется, очертя голову!… Знаю эту… интеллигентщину нашу. Не выдержала девочка гадости – и…
– Ну, что же, капитан, скажешь… хотел что-то?…
– Да так… посидеть с тобой хотел, скучно что-то, – сказал Бураев, не найдя ничего другого. – Налей и мне.
– А я, брат, Карлейлем зачитываюсь, бодрит. Молодчина, не чета нашим «половым». Да, личность… личность роль играет!
– Вот так открытие! Это и до Карлейля давно известно, и в училище нам долбили. А вот наши-то господчики только о «массе» и долдонят. Послушал я их в Харбине тогда, и по всей дорожке. Мы с тобой знаем «массу», водили и в бой, и… и поведем, когда придется. А вот эти господа… они пятака своего не дадут «массе»-то! Ли-чность… И у собак даже роль играет, [28] вон у нас на плацу кобель, пегий… какую роль играет!
– Пропадает героизм, вот что. Личностей-то уж нет… вот и пошло, про «массы». Что вон этот плешивый, без «массы»-то? Приехал, собрал стадо и деньгу зашиб, и ручки у него целовали девчонки… и любую мог бы «за собой повести». Даже и тут «личность» играет роль, только…
– … в половых вопросах, а на большее не хватит! – раздраженно сказал Бураев. – И охота тебе всякую галиматью слушать. Право, лучше Карлейля читай. Помнишь, в Харбине, как они «фейерверки» свои пускали, разжигали? Я еще понимаю боевиков… Идет, чорт, со своей бомбой и ставку делает: его ли повесят, или Он… всех ограбит и будет нас с тобой вешать! А вот эти, с воротничками, как тот плешивый, и все эти «эстеты» плакучие – такое-то шакалье… эти к боевикам потом прибегут, крошки подбирать. Я этих краснобаев ненавижу, как!… Помнишь, осенью приезжал из Москвы проститутку Малечкину защищать, которая мужа-бухгалтера отравила? Дрянь преестественная, развратная до… ротного писаря, до пожарного, до… И на глазах детей запиралась с любовником в супружеской спальной… А бухгалтер терпел, подозревал и терзался, штопал детям чулочки… и не давал ей развода, знал, что так и до публичного дома докатится… и «героиня» его три месяца отравляла! А тот «балалайкин» страдалицу из стервы сделал! Плакали наши дамы в суде, три дня не обедали – «ах, неужели ее на каторгу?!» И, подлец, сам от своей речи плакал или луком глаза тер… Все искривил… и что же! Шестеро мужиков признали, что дрянь, а шестеро дураков, что [29] героиня! И героиня вышла гордо, и гимназисты поднесли ей ро-зы! У!… – хлопнул он кулаком. – Тьфу!… Нет, в академию!… к чорту!… – крикнул вдруг капитан так страшно, что Валясик, пивший чай в кухне под соловьев, вскочил и вытянулся у двери: