Он уже несколько лет прожил с Гердой на таком странном положении. Разумеется, когда-то давно, после смерти Бёрка, он попросил ее руки. Или нет? Сейчас он в точности не помнил, что говорил ей. Она отказала. Он вернулся в Лондон. Работал журналистом, потом на издателя, откладывая понемногу в надежде уйти на вольные хлеба. Первый роман имел успех, второй оказался менее удачным, за третий он не брался. Вместо этого писал художественные любовные письма Герде. Поэзию забросил и принялся за большую книгу о марксизме. Он исправно навещал Герду и говорил ей, что она — единственная женщина, которую он когда-либо любил, что было не совсем правдой. Его вдохновенные разговоры о будущей книге произвели на нее впечатление. В один прекрасный день она предложила ему переехать в Холл и здесь работать над ее завершением. Книгу он до сих пор не написал. Так что Герда таким ют странным образом все-таки стала его судьбой. Был ли он рад этому? Была ли она рада? Он ни разу не побывал в ее постели. Но она как будто нуждалась в нем, как будто ожидала, что он останется с ней и дальше. Наверное, по мере того, как уходят годы, каждая женщина ценит рабскую преданность. Какое-то время она полагала, что с его помощью расширит свой кругозор. Они обсуждали разные вещи. Однажды он дал ей список книг, и на этом все кончилось. Их отношения оставались дружескими, и не более.
И он даже сейчас действительно довольно красив, часто утешал он себя, глядясь в зеркало. Ниспадающие седые волосы, поблескивающие голубые глаза и почти не тронутое морщинами лицо придавали ему вид какого-то безумного мудреца, и он сходил за большую умницу, когда изображал из себя чудака, смеша молодежь. Вот только жаль, зубы вставные, но если осторожней улыбаться, это не так заметно. Он жил разговорами, любопытством, выпивкой и несчастьями своих друзей. Только жизнь теперь стала более одинокой, и с трудом верилось, что он достиг столь малого, а ему уже шестьдесят шесть.
— Интересно, он останется? — сказала Герда.
— Не думаю.
— Ты не думаешь.
— Откуда мне знать, что он собирается делать?
— Останется в Англии? Останется здесь?
— Не думаю, что он остановится здесь, тут скука смертная. Я имею в виду…
— Может, он захочет что-то изменить?
— Не захочет, да и к чему? Узнает у Мерримена, сколько денег в банке, и удерет обратно в Америку.
— Не надо было продавать «Луговой дуб».
— Ну, Сэнди позарез хотелось ту лодку…
— Беллами говорит, что Джон Форбс собирается строиться в том месте.
— Вряд ли Генри даже вспомнит о «Луговом дубе».
— Может, он будет жить в Лондоне?
— Дорогая, он чужой нам, мы не можем знать, что он будет делать, он, возможно, и сам еще не знает.
— Мне он не чужой, он мой сын.
Люций молчал, посасывая вставную челюсть.
— Почему не скажешь что-нибудь? Не хочу, чтобы ты так нервничал.
— Ну конечно, он твой сын. Мы должны быть очень добры к нему.
— Зачем ты это говоришь?
— Ох, не знаю, я имею в виду, возвращаться сюда после столь долгого отсутствия…
— Ты подразумеваешь что-то определенное?
— Нет-нет.
— Намекаешь, что я была сурова к нему?
— Нет!
— Или несправедлива?
— Нет! Герда, не надо вечно воображать, что я на что-то намекаю.
— Почему?
— Я хочу сказать, что ты думаешь, он приедет с планом действий. Не жди этого. План надо будет составить нам самим. Тебе. Генри в жизни не мог принять решения. Он приедет таким же, каким был всегда: робким, нескладным, добрым, бестолковым молодым человеком.
— Он не так уже молод. И он был не очень-то добр с тобой в Нью-Йорке.
— Он ревновал.
— Ох, не болтай чепухи! Мне надо было съездить в Сперритон. Теперь я это понимаю. Следовало посмотреть, как он живет.
— Он этого не хотел.
— Ты настоял, чтобы я не ездила.
— Ничего подобного! Я никогда ни на чем не настаивал!
— Он не хотел, чтобы я приезжала. Как знать, может, он жил с женщиной. А теперь объявит, что женат.
— Это возможно.
— От тебя не слишком-то много пользы. Лучше иди спать.
— Да, я немного устал.
— У тебя глаза косят. Это все виски. Еще глотнуть не хочешь? Ты знаешь, сколько теперь стоит виски.
— Я не собирался пить еще.
— Не представляю, как я проживу эту неделю до его приезда.
— Проживешь. Только прекрати мучить себя предположениями; неудивительно, что у меня глаза разъехались.
— Какую спальню мы ему отведем?
— Его собственную, разумеется.
— Она такая маленькая.
— Если ему в ней не понравится, он сможет выбрать другую. В конце концов, он теперь здесь хозяин!
— Помещу-ка я его в комнату, где обои с цветущей вишней. Радиатор там еще работает. А комната в старом крыле не отапливается. А, Рода, спасибо, дорогая…
Рода, горничная с птичьей головкой, вошла неслышным шагом и не постучавшись, как делала обычно, когда вносила масляные лампы в те времена, когда в Холле еще не было электричества. Она двигалась по комнате в своем невзрачном форменном платье и, высоко поднимая руки в перчатках, проверяла, хорошо ли заперты окна, — ее ежевечерняя обязанность. Был ли кто в комнате, или никого не было, она всегда являлась в положенный час и никогда не стучалась.
— Рода, думаю, мы отведем мистеру Генри вишневую комнату.
— Вы же знаете, он приедет только через неделю, — ответила Рода.
— Хорошо, приготовь для мистера Генри эту комнату и проверь, как работает радиатор. Покойной ночи!
Дверь за горничной закрылась.
— Что она сказала? — спросил Люций.
Роду, с ее дефектом речи, понимала только Герда.
— Она говорит, что уже постелила Генри в его старой комнате.
Люций воспользовался тем, что речь зашла о постели, и встал.
— Пожалуй, пойду лягу, дорогая, совсем без сил.
— Может, мне стоит?..
— Ох, да успокойся. Все ерунда, всякие мелочи — ерунда. Когда Генри приедет, ему понадобится только одно.
— Что?
— Твоя любовь.
Последовало молчание. Герда, которая с появлением Роды прекратила расхаживать по библиотеке, стояла у каминной полки, одной рукой касаясь теплого полированного дерева облицовки. Внезапная вспышка огня осветила ее лицо, и Люций увидел слезы на ее глазах.
— Дорогая!..
— Как ты можешь быть таким жестоким?
— Не понимаю.
— Отправляйся спать.
— Герда, не сердись на меня, ты знаешь, я не могу уснуть, если ты сердишься. Никогда не сплю, если…
— Я не сержусь. Просто иди. Уже поздно.
— Прости меня, Герда, дорогая, не оставайся тут допоздна и… я знаю, что ты… ложись спать…
— Да, да. Доброй ночи.
— Не надо плакать.
— Доброй ночи.
Люций медленно поднялся наверх, как обычно поднимался со свечой в руке в те давние дни, при Бёрке, когда гостем жил в Холле. А разве он до сих пор тут не гость? Слегка запыхавшись после подъема, он по скрипучим половицам направился к своей спальне. Эта большая угловая комната на втором этаже, которая одновременно служила ему кабинетом, располагалась над гостиной и окнами выходила с одной стороны на озеро, а с другой — на буковую рощу, которую всегда называли «большие деревья». Комната была почти пустая, поскольку Люцию, большую часть жизни прожившему в крохотных комнатушках, нравилось подчеркивать ее напоминающую амбар просторность. Нравилось ощущать себя свободным, чуть ли не потерявшимся, бродя по ней. Подушки на огромном диване были недавней уступкой желанию Герды придать комнате уюта. Иногда Рода ставила в комнату цветы. Сегодня вечером на резном дубовом комоде стоял коричневый кувшин с колокольчиками. Он закрыл окно — апрельский холодный, пахнущий землей воздух выстудил комнату. Радиатор не работал, но Люцию не хотелось напоминать об этом упущении, одном из множества. Рода разобрала и аккуратно застелила диван, как делала это ежевечерне долгие годы, но бутылки с горячей водой не было. С окончанием марта горячие бутылки подкладывать переставали.
Люций сел на постель. Хорошо бы сейчас немного послушать Баха, но слишком поздно. Почему именно это замечание вызвало слезы Гертруды? Никогда он не понимал ее. Огромной ошибкой было то, что он ни разу так и не затащил ее в постель. Имело ли это значение сейчас? Он знал, что после смерти Сэнди ее по-прежнему не покидает невыразимое, страшное горе, которое она скрывает от него, чего сначала ей не удавалось. Тогда он думал, что она умрет от боли, от потрясения, умрет, оплакивая свою утрату с таким отчаянием, какого он в жизни не видывал и не представлял, что такое возможно. Воспоминание заставило его содрогнуться. Но с устрашающей силой, обнаружившейся в ней, она совладала с собой и почти столь же ужасно замкнулась в себе. Избегая встречи с ним, она каждый день бродила по пустым комнатам, и он слышал ее медленные тяжелые шаги. Иногда принималась плакать и отсылала его прочь, если не удавалось сразу взять себя в руки. Она жила наедине со своим ужасом. Поразительная женщина.