Пьяный был, наверное, доктор. Или несчастливый.
— Не поеду я в больницу, — встрепенулась Варя.
— С болью в животе шутки не шутят.
— Не отдавай меня, бабушка.
Старуха заколебалась и умоляюще поглядела на врача.
— Дело ваше. Пишите расписку.
Утром пришла без вызова участковая, грузная еврейка с густыми бровями и усиками на верхней губе.
— Ну, что тут у нас стряслось?
Долго слушала, живот трогала, хотя и не так больно, хмурилась, ворчала и задавала неловкие вопросы, ругала последними словами дурака из «скорой», который хотел девочку на стол отправить, брови у нее ходуном ходили; Варе казалось, что она превратилась в Буратино, вокруг которого собрались ученые врачи и решают: пациент скорее жив или мертв?
— От нервов все. Что вы хотите, ребенок без отца, без матери растет. Девочка впечатлительная. Заварите травки, пусть попьет успокоительное. Диетку пособлюдает. Это ничего, пройдет.
— Чайку выпьете, Сарра Израилевна?
— Лучше кофейку, Любовь Петровна.
— С молоком?
— Я черный пью.
Долго на кухне сидели, еврейка жаловалась на дочерей, которые надумали насовсем уезжать.
— Сегодня, говорят, пускают, а завтра неизвестно, как все повернется. А я куда поеду? Молодым там, может быть, и лучше, а что я буду, безъязыкая, делать? Пока есть силы, таскаюсь по вызовам. А работу брошу, сразу слягу. Вот вы бы поехали?
Изящно одетая старенькая женщина наклонилась к участковой и шепотом, точно кто-то подслушивал их, произнесла:
— Отсюда? Куда угодно. А дочь моя — дура!
Снег валил целый день и всю ночь, исчезла панорама вокзалов и громадных высоток за окном, даже соседний дом едва угадывался в мутной метели, на улицах останавливались машины, птицы забились под крышу, московские старожилы не находили дорогу и по нескольку часов блуждали по переулкам, путая Лихов с Гаевым, а Скатертный с Хлебным. Снег залепил глаза атлантам и кариатидам в доме на Рождественском бульваре и укрыл их одеждой, и стало Варе легче, точно привалило снегом ее тоску. Откинув одеяло, девочка подходила к окну и бездумно смотрела поверх снежного вихря, угадывая в нем колышащиеся гигантские фигуры неведомых существ.
Тоска не вернулась, но после болезни словно подменили Варю. Не улыбалась она, как прежде, похудела, под глазами остались черные круги.
— Ты, может, влюбилась в кого?
В кого она влюбится? В кого могла влюбиться Варя, если росла в женском монастыре, а мужчины существовали только в рассказах и книгах, не было мужа у бабушки, не было у матери и ее сестер. Говорят, мужчина, выбирая жену, бессознательно ищет или отталкивается от образа матери, а женщина — от отца. А Варе на кого было заглядываться и с кем равнять? Мальчишки в классе дураки дураками, только шуточки глупые шутили, здоровые уже были лбы, а все из трубочек плевали жеваной бумагой, либо уставится на тебя на уроке какой-нибудь дурачина. Варя затылком взгляды эти чувствовала, они ей сосредоточиться мешали и примеры правильно решать, из-за них запятые не там вставали и путались в голове исторические даты, когда кто с кем воевал и какие цари за какими шли. Но стоило повернуться, убегали мальчишеские глаза. Когда еще эти дети подрастут? А тех, что постарше, с подстерегающими на лестнице или в раздевалке, ощупывающими, оценивающими взглядами, она боялась — враждебное, несущее угрозу от них шло. С девочками лучше было. Проще. Понятнее. Девочки друзья, мальчики враги. Когда-нибудь все перевернется, но пока Варя любила лишь женский мир и вслед за матерью презирала мужской, где никогда не уступят места в метро и не пропустят вперед женщину, не подадут ей руки, презирала, но одновременно и тосковала по нему. Настоящие мужчины были раньше, а потом они зачем-то поубивали друг друга, бабушке достались последние.
Варя впитала это убеждение в детстве, им был насыщен старый дом, отциклеванные полы, лакированная мебель и холодные постели — мужчины не были допущены в чистый и затхлый дом, потому что приносили с собой беспорядок, резкие запахи, сквозняки, пыль, царапины и громкие голоса. Они были хаотичны, немощны, инфантильны, все как один не желали взрослеть и брать на себя ответственность. Так внушала Варе странствующая по ойкумене высокая светловолосая женщина, приходившаяся ей родной матерью, полная противоположность домоседке бабуле, от которой ученая дама с двумя степенями не унаследовала ничего: разбойный летчик, видно, вложил в так и не увиденную им дочку предсмертную страсть души и тела, и мать получилась неукротимой и буйной, как гашетка. Она клокотала энергией, не умела ничего делать медленно, носилась по квартире, не выпуская изо рта сигарету, давала указания домочадцам, преподавала русский язык иностранцам и большую часть времени проводила вдали от дома, благодаря чему Варя была хорошо одета и накормлена, но что такое материнское воспитание, не знала. Маленькая, она сильно от этого страдала, была к матери привязана и, когда та уезжала в очередную жаркую или холодную страну, просила взять ее с собой, обещала слушаться и хорошо себя вести, устраивая на проводах душераздирающие сцены, но матери хватило того раза, когда она бежала под дулами автоматов с двухлетним ребенком из Сантьяго. Приключения не отбили у нее охоту к дальним странствиям, и Варя привыкла, что мама где-то. Над кроватью у девочки висела большая карта мира, Варя высчитывала расстояние между Москвой и столицами других государств, и чем старше становилась, тем меньше тосковала оттого, что живут они порознь. У матери своя жизнь, у нее и бабушки своя. Варе было достаточно того, что маму уважают на работе, доверяют самые ответственные группы, она могла бы научить русскому языку и лягушку, написала шесть учебников и кучу пособий по падежам и видам глаголов, которые зачитывались до дыр африканцами, арабами, вьетнамцами, американцами, турками и шведами.
А больше ничего и не надо было. Уважение, которое Варя испытывала к матери, вполне заменяло ей недостающие ласку и любовь. Девочка могла часами слушать, как расхваливают ее необыкновенную маму кафедральные подруги, но когда мать ненадолго приезжала, Варя — ей стыдно было в этом сознаваться, и никому она об этом не говорила — считала дни до ее отъезда и вместе с бабушкой радовалась тому, что жизнь вернулась в обыденное русло, не звонит каждую минуту телефон, никто не курит в комнатах и на кухне, не варит черный кофе и не учит домочадцев правильной жизни. Они ждали писем, волновались и благословляли далекие страны, где хотели учить экзотический русский язык.
Великим специалистом была мать и благородным занималась делом, самые ярые враги большой страны умолкали, когда она входила как в клетку во враждебные аудитории, смирялись злобные эмигранты всех волн, твердившие, что давно не осталось России и все куплено КГБ, а мать побеждала всех, как Шаляпин клакеров в итальянском театре «Ла Скала». Но порой Варе казалось, что дело тут вовсе не в языке, не в профессорском престиже и авторитете великой державы и любили иноземные студенты маму за другое. Она была фантастически красива. Когда Варя смотрела на свою матушку, даже собственная миловидная внешность, которой девочка то любовалась, то из-за нее расстраивалась и часами просиживала у зеркала, пытаясь угадать, что таит в себе образ напротив — уродина она или ничего, — все это меркло, отступало на второй план, и Варя испытывала чистое и бескорыстное восхищение материнской красотой. Мать была красива лениво, небрежно, в любом наряде, ей было уже за сорок, но что-то ослепительное сквозило в ее облике. У нее была довольно крупная фигура, тяжелые волосы, но при этом руки и шея оставались изящными и двигалась она удивительно легко. Такие женщины повелевают, властвуют, мужчины в их присутствии ощущают недостоинство и неполноценность, а обычные женщины невольно приседают и отходят в сторонку.
Красивая-то красивая, думала, подрастая, Варя, только кому эта красота нужна? Она пропадала втуне, ей бескорыстно любовались все изучающие русский язык, эта красота была отзвуком, воплощением не то Прекрасной Дамы с безымянной собачкой, не то старозаветной купеческой дочки, что сводила с ума мужчин, а после ушла в монастырь. На эту красоту клевали, попадались сумасбродные иноземцы, которые вместо того, чтобы заняться полезным и практичным делом вроде медицины или юриспруденции, искали тайны славянской души и верили, будто бы красота спасет мир. Мать увлекала их, как хлыстовская богородица, в ней воплотилась, по представлениям глупых маргиналов, вечная Россия, которой дела не было ни до большевиков, ни до их врагов, и жила она своей тайной жизнью, а умная женщина в театральной вишневой шали никого не разубеждала, понимая, что так легче и интереснее учить чужой и трудный язык. Варя подозревала, что в ней умерла, а может, нашла себя великая актриса, разыгравшая из двух видов, шести падежей и трех склонений гениальную пьесу, которую сама же написала, поставила и исполнила главную роль, — но какой мужчина последний раз поднимался на эту сцену, кто трогал тяжелые волосы, касался этих плеч и целовал чувственные губы? Что, кроме отстраненного восхищения, золотых дипломов на стенах и научного признания, у матери в жизни было? А может быть, и было, кто знает…