Все это возможно; но отвлеченные толкования не объясняют ту грусть, которую пробуждает в нас искусство Стшибиша. Символика, что нарастала столетиями и унаследована от столетий, хотя и влачила потаенное существование, - ведь мы от нее отреклись, - не погибла, как видим. Эту символику мы переделали в сигнализацию (черепа с костями на столбах высокого напряжения, на бутылях с ядом в аптеках) и в наглядные пособия (скелеты в учебных аудиториях, скрепленные блестящей проволокой). Словом, мы обрекли ее на исход, изгнали из жизни, но окончательно от нее не избавились. А так как мы неспособны осязательную материальность скелета, по своему смыслу равную суку или брусу, отделить от идеи скелета как метафоры судьбы, то есть символа, - наш ум приходит в какое-то непонятное замешательство, от которого он наконец спасается смехом. И все же мы понимаем, что веселость эта отчасти вынужденная: мы заслоняемся ею, чтобы не поддаться Стшибишу целиком.
Эротика, как безысходная напрасность стремлений, и секс, как упражнение в проективной геометрии, - вот два противостоящих друг другу полюса "Порнограмм". Впрочем, я не согласен с теми, для кого искусство Стшибиша начинается и кончается "Порнограммами". Если бы мне предложили выбрать акт, который я оцениваю особенно высоко, я без колебаний выбрал бы "Беременную" (с. 128). Будущая мать с замкнутым в ее лоне ребенком - этот скелет в скелете в достаточной мере жесток и при этом абсолютно не лжив. В этом большом, крупном теле, белыми крыльями раскинувшем тазовую кость (рентген улавливает предназначение пола отчетливее, чем обычное изображение обнаженной натуры), на фоне этих крыльев, уже раздвинутых для родов, - с повернутой головой, мглистой, потому что еще недоконченный, втиснулся детский скелетик. Как неуклюже это звучит, и какое достойное целое образуют светотени рентгенограммы! Беременная в расцвете лет - и в расцвете смерти; плод, еще не рожденный и уже умирающий, - потому что зачатый. Какой-то спокойный вызов и жизнеутверждающая решимость ощущаются в этой тайно подсмотренной нами картине.
Что ожидает нас через год? О "Некробиях" забудут и думать; воцарятся новые техники и новые моды (бедный Стшибиш - после успеха сколько у него нашлось подражателей!). Разве не так? Да, конечно; тут уж ничего не поделаешь. Но как ни оглушителен калейдоскоп перемен, обрекающий нас на неуставные отречения и расставания, - сегодня мы щедро вознаграждены. Стшибиш не вторгся в глубь материи, в ткань мхов или папоротников, не увлекся экзотикой подглядывания за бесцельными шедеврами Природы, не вдался в расследования, которыми наука заразила искусство, но подвел нас к самому краю наших тел, ни на йоту не переиначенных, не преувеличенных, не измененных - подлинных! - и тем самым перебросил мосты из современности в прошлое, воскресил уже утраченную искусством серьезность; и не его вина, что воскресение это дольше каких-то мгновений длиться не может.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Самой верной моделью нашей культуры историки, вероятно, признают два взаимопроникающих взрыва. Лавины интеллектуальных продуктов, механически выбрасываемых на рынок, сталкиваются с потребителями так же случайно, как молекулы газа: никто не в состоянии объять целиком эти несметные толпы товаров. И хотя затеряться легче всего в толпе, бизнесмены от культуры, публикующие все, что предлагают им авторы, пребывают в блаженном, хотя и ложном убеждении, что теперь-то уж ничего ценного не пропадает. Новую книгу замечают постольку, поскольку так решит компетентный эксперт, устраняющий из поля своего зрения все, что не относится к его специальности. Это устранение защитный рефлекс любого эксперта: будь он менее категоричен, его захлестнул бы бумажный потоп. Но в результате всему совершенно новому, опрокидывающему правила классификации, угрожает бесхозность, означающая гражданскую смерть. Книга, которую я представляю читателю, как раз и находится на ничейной земле. Возможно, это плод безумия, - безумия, вооруженного точными методами; возможно, перед нами логичное с виду коварство, - но тогда оно недостаточно коварно, поскольку не раскупается. Рассудок на пару с поспешностью велит замалчивать такую диковину, но в книге, как ни скучно изложение, проглядывает неподдельный еретический дух, приковывающий внимание. Библиографы отнесли ее к научной фантастике, а эта провинция давно уже стала свалкой всевозможных курьезов и вздора, изгнанного из более почтенных сфер. Если б сегодня Платон издал свое "Государство", а Дарвин - "О происхождении видов", то, снабженные этикеткой "Фантастика", они попали бы в разряд бульварного чтива - и, читаемые всеми и потому не замечаемые никем, потонули бы в сенсационной трескотне, никак не повлияв на развитие мысли.
Книга посвящена бактериям, - но ни один бактериолог не примет ее всерьез. Речь в ней идет и о лингвистике - от которой волосы встанут дыбом у всякого языковеда. Наконец, она приходит к футурологии, идущей вразрез со всем тем, чем занимаются профессиональные футурологи. Вот потому-то ей, как изгою всех научных дисциплин, и суждено опуститься до уровня научной фантастики и играть ее роль, впрочем, не рассчитывая на читателей: ведь в ней не найдешь ничего, что утоляло бы жажду приключений.
Я не способен по-настоящему оценить "Эрунтику", но полагаю, что автора, достаточно компетентного, чтобы написать предисловие к ней, просто не существует. Итак, я узурпирую эту роль не без тревоги: кто знает, сколько правды кроется в дерзости, зашедшей так далеко! При беглом просмотре книга кажется научным пособием, на самом же деле это собранье курьезов. Она не претендует на лавры литературной фантазии, потому что лишена художественной композиции. Если написанное в ней - правда, то эта правда не оставляет почти ничего от всей современной науки. Если это ложь - то чудовищного масштаба.
Как объясняет автор, эрунтика ("Die Eruntizitatslehre", "Eruntics", "Eruntique"; название образовано от "erunt" - "будут" - третье лицо множественного числа будущего времени глагола "esse") задумывалась отнюдь не как разновидность прогностики или футурологии.
Эрунтике нельзя научиться: никто не знает принципов ее действия. Нельзя с ее помощью предвидеть то, что вам хотелось бы. Это вовсе не "тайное знание" вроде астрологии или дианетики, но естественно-научной ортодоксией ее тоже не назовешь. Словом, перед нами и впрямь нечто обреченное на титул "изгнанницы всех миров".
В первой главе Р. Гулливер отрекомендовывается как философ-дилетант и бактериолог-любитель, который однажды - восемнадцать лет назад - решил научить бактерии английскому языку. Замысел родился случайно. В тот памятный день он доставал из термостата чашечки Петри - плоские стеклянные сосудики, в которых на агаровой пленке разводят бактерии in vitro [в пробирке (лат. )]. До этого, как он сам говорит, бактериологией он занимался для собственного удовольствия, из увлечения, без особых претензий и надежд на какие-либо открытия. Просто ему нравилось наблюдать за ростом микроорганизмов на агаровом субстрате; его поражала "сметливость" невидимых "растеньиц", образующих на мутноватой питательной пленке колонии размером с булавочную головку. Чтобы определить эффективность бактерицидных средств, их наносят на агар пипеткой или тампоном; там, где они проявляют свое действие, агар освобождается от бактерийного налета. Как иногда делают лаборанты, Р. Гулливер, смочив тампон в антибиотике, написал им на ровной поверхности агара "Yes". На другой день эта незримая надпись проступила: интенсивно размножаясь, бактерии усеяли бугорками колоний весь агар за исключением следа, который оставил тампон, заменивший перо. Тогда-то, утверждает автор, ему и пришло на ум, что этот процесс можно "перевернуть".
Надпись стала видимой, потому что была свободна от бактерий. Но если б микробы сами сложились в буквы, значит, они писали бы - то есть изъяснялись бы средствами языка. Идея была заманчивая, но вместе с тем, признает автор, совершенно абсурдная. Ведь это он написал на агаре "Yes", а бактерии лишь "проявили" надпись, потому что не могли размножаться в ее пределах. Но сумасшедшая мысль уже не покидала его. На восьмой день он принялся за работу.
Бактерии стопроцентно без-думны, а значит, и без-разумны. Однако место, занимаемое ими в Природе, вынуждает их быть превосходными химиками. Болезнетворные микробы уже сотни миллионов лет назад научились преодолевать телесные преграды и защитные силы организма животных. Оно и понятно: ведь они испокон веку ничего другого не делали, так что имели достаточно времени, чтобы при помощи агрессивных, хотя и слепых, уловок своего химизма проникнуть за белковые укрепления, которыми, словно панцирем, окружают себя крупные организмы. А когда на арене истории появился человек, они напали и на него и на протяжении десяти с лишним тысяч лет существования цивилизации нанесли ему громадный урон, вплоть до гибели целых популяций во время больших эпидемий. Лишь неполных восемь десятилетий назад человек перешел в контратаку и обрушил на бактерии целые полчища боевых средств - избирательных синтезируемых ядов. За это очень короткое время он изготовил более сорока восьми тысяч видов противобактерийного химического оружия, синтезируемого с таким расчетом, чтобы оно поражало самые чувствительные, самые невралгические точки обмена веществ, роста и размножения противника. Он действовал так в убеждении, что вскоре сметет микробов с лица земли, но с удивлением обнаружил, что, сдерживая экспансию микробов, то есть эпидемии, он ни одну болезнь не одолел окончательно. Бактерии оказались противником, вооруженным лучше, чем представлялось создателям избирательной химиотерапии. Какие бы новые препараты из реторт ни пускал в ход человек, они, принося гекатомбы жертв в этом, казалось бы, неравном бою, вскоре приспособляют яды к себе или себя к ядам, приобретая невосприимчивость к ним.