Колька и отец начали обход животных.
Пропыленные медведи бурые жрали карамель: фруктовую и молочную, мятную – разгрызали и выплевывали.
Сплошное падение твердых сластей, подначивающие крики, смех и (немного) плач, если карамелинка, неточно брошенная дитятей – изготовился, наметился, ах! – упадала в проем меж клеткой и забором.
Белый медведь сидел в большой бетонной яме, наполненной подгнившей водою. На поверхности дохло болталась пара рыбок из казенной порции, а угощения, медведю нашвырянные, тонули – он даже не пробовал нырнуть за ними вдогонку.
И одна в клетке-киоске витала невесомая белка в своем колесе.
Двое молодых, поселковых, слегка поддатых, завороженные странным, почти беззвучным, кружением – не при них началось, не для них предназначалось, – стояли, шкерились.
Существо бежало, не касаясь пяточками ступиц.
Более развитой поднял с асфальта дрынок, перевесился через ограду и сквозь расползшуюся ячею принялся добираться к белке: ее ли скинуть, колесо ли остановить.
Протяженным накатным скачком Колька достигнул поселкового, ухватился за дрынок и переломил его. Треть деревяшки запала в клетку, остальное покачивалось в расслабших пальцах шутника.
Поселковые неторопливо охренели, а Колька, преображенный в прозрачную голубую саблю, ослепительно и бездыханно молчал. Колькин отец, не соображая что к чему, призвал было к порядку – заорал: «Что вы, дурбилы здоровые, в детское учреждение приперлись?!» – но поселковые и так сваливали без выяснений и угроз.
Белка бежала.
До полного заката не мог отец сорвать Кольку с места, увести домой – успокаивал, убалтывал, дергал. Никогда ничего подобного не видавший, расстроенный – он сам чуть не двинулся, даже надумал звать на помощь, неизвестно, правда, кого: сотрудников зоосада? заинтересованных? – одновременно стесняясь дикого события, закрывая сына от народа. А заинтересованные, расспросив друг дружку, – Колькин отец им не отвечал, злился, отмахивался – шли восвояси.
Колька не двигался – страшная жалость, плеснув, оплавила его, припаяла к земле.
Второй подобный случай произошел зимою.
Распроназаперепитой семьянин, зыбко и тщательно переступая, нес круглый килограммовый торт, держа за петельку перешнурованный одинарно короб, – влажный картонный испод его, сочась, лопотал о свежести пропитанного ромовою водою бисквита. На обледенелом трубчатом выступе из тротуара семьянин споткнулся – и отпустила скользкая тесьма, а торт шмякнулся боком, теряя крышку, из-под которой посыпались шевырюжки цукатов, облаченные в золотую и пунцовую фольгу шоколадные брошки, рухнули кремовые хризантемы, смялись и стеклись огромные литеры поздравления: «С днем…» – не серийный был торт, а заказной, квитанционный: значит, нельзя такой другой сразу купить, даже если деньги остались.
Широко распластанное грязное лакомство и стоящего перед ним на коленях семьянина обходили мыском, забывали с третьего шага, в крайнем случае – взойдя в трамвай. Колька же – оглядывался, предпринимал краткие возвращеньица к покидаемой им горстке беды, вновь отступал, удалялся вполоборота, покамест сам невезучий не поднялся с колен, примирясь и настроясь на дальнейшую жизнь.
Со всем этим никакого особенного юного натурализма или тимуровства Колька не проявлял: выхаживанием больных и погребением мертвых котят не увлекался – одного живого-здорового как-то похоронил; не подкарауливал он увечных жильцов за водоразборной колонкой, через улицу никого не переводил, он и навыков таких не имел – Амелин Николай Владимирович, сын Амелина Владимира Тихоновича – электрика мастерской по ремонту торгового оборудования и лаборантки 12-й районной поликлиники Геращенко Надежды Александровны, про которую во дворе говорили, будто она на работе в заразном говне колупается, пока она не доказала, что сидит на выдаче результатов; то отворялось в нем нечто, мгновенно вбирало в себя близлежащее страдание – и тогда Кольку мотало-пытало с белками в колесах, с именинным или свадебным расплесканным тортом (он его во сне видел, давно не помня наяву).
Армия оттрубилась хорошо: салабон Колька вскоре попал в художественную самодеятельность.
Наряженный в офицерскую форму с солдатскими погонами, он запел солистом в составе ансамбля своего военного округа, разъезжал с выступлениями, памятного всем комбижира практически не знал, а домашнего отпуска ему нанизалось – шестьдесят суток без дороги.
Музыкальный руководитель ансамбля майор Буханов отмечал, что Амелин выдает из груди, а не из слепой кишки, но критикуя – например, при разучивании момента «Ах ты, служба, ты служба солдатская… поначалу казалась неласкова, а потом полюбил всей душой», – указывал, что Амелин в военно-патриотических вещах поет, как под нос себе напевает, не интонируя с отношением.
Колька Буханова не понимал – впрочем, майор и сам видел, что разъясняет неподходящими словами: «Ты сильно ровно произносишь – за твоим тенором бас какой-то прячется», – Буханов желал хотя бы приблизиться к ощущаемой им Колькиной особенности, хотя бы сострить верно. И не мог ничего полезного преподать, не зная – в чем дело.
Секрет состоял в том, что Колька пел отпущенными связками, не подпирал их мускулами, не давился дискантом, отчего строй его пения был обтекаемо занижен. Эту безыменную разницу и чуял музыкальный майор Буханов, но рассуждал о голосах горловых и грудных, о концертности и сценичности – не в ту степь, мимо денег!
Однажды, после прослушивания пластинок старинных певцов, майор засел во вздутое черное кресло и сказал Кольке: «Ты поешь… как тебе передать? – дореволюционно… Не в политическом, конечно, смысле, а в культурном. Может возникнуть разная херня в связи с современным репертуаром. Откуда оно взялось – неважно, и пока консерватория у тебя это квалифицированно снимет – надо к радио прислушиваться».
Буханов переоценил консерваторских: ничего не возникло, ничего не пришлось квалифицированно снимать – остался проникновенный майор в комнате боевой славы, где глянцевый паркет был сведен от двери к окну дорожкой вишневой ворсы торчмя, остался вместе с радиолой высшего класса, с фотомонтажами на стенах; не нашлось ему в консерватории равных по тонкости.
Приняли Кольку, как всех с его данными, обозначили лирическим тенором, и он заучился, зашагал по фигурно и мелко мощеному германскими пленными придворку…ского консерваторского здания.
Певческие классы помещались в нижнем этаже, окнами на прохожую часть, и не спешащие люди – задерживались, слыша тренировочные фиоритуры: надеялись, что минут через пять студенты закончат разминку и споют что-либо определенное, – чего ни разу не случалось, не совпадало по времени.
За полгода до выпускного «Запорожца за Дунаем» Колька расписался с Таней Парталой (факультет музыковедения), беременной от их сокурсника Виталы Полячка.
– Я ее на каркалыге вертел, как хотел, – Полячок собрал надежных обсудить. – А месяц назад, до октябрьских, она вдруг несет: Виталик, у меня не пришло, я беременная, туда-сюда. Я говорю, делай что-нибудь, поскольку в любом случае это никому не надо. В общем, состоялось.
Полячок просил, чтобы несколько человек пришли к Партале и предупредили: будет распространяться – скажут, что про ее отношения с Бондарем мало кто информирован, зато подтвердят везде, что ее видели со стилягами.
Если бы не Колька, то помирились бы, сползлись Витала Полячок с Таней Парталой: по сложности расстаться, по накопившейся привычке – легче продлить, чем прервать; не было бы никаких проблем молодежи и студентов, замкнулось бы все комсомольской свадьбой со скромными подарками и поздравлениями, как говорится, от парткома, месткома и родильного дома. Но сумасшедший вольтаж Колькиной судьбы двулезвийно вонзился в происшествие-историю, негодную ни в какую газету, подъял ее, невидимую, над переменной облачностью без существенных осадков, смертельно озарил изнутри – и выронил, самоиспепелясь.
Этот припадок – первый и последний им самим замеченный – Колька скрыл ото всех, и когда через год брачной жизни Таня – с небольшим, но публичным шумом – подала на алименты, выдал себя за стандартного подзалетевшего человека искусств.
В основном зале ресторана «Люкс», украшенном многорядными густыми люстрами, алебастровыми гирляндами по углам и овальным зеркалом, обрамленным в бронзовое литье, ужинал лирический тенор Николай Амелин, принятый Театром оперы и балета, тарифицированный актером первой категории. Сидели с ним две поклонницы! – ели салат столичный, салат весенний, лангет, бефстроганов и котлету по-киевски, пили южнобережный мускат и коньяк «Одесса». Оставив на тарелках из-под горячего лишь непременно участвующие в гарнире морковную и свекольную кашицы, заказали коробку «Кара-Кум», яблоки и каберне.
Неподалеку от них не опознанный никем покамест рекордсмен мiра в тяжелой атлетике, одетый в драгоценный пушистый пиджак со множеством лишних клапанов и перекидок на пуговицах в виде половинок футбольных мячей, пил перцовку, закусывая маслинами.
Он пил бы – не так, закусывал бы – иначе, если бы не сидели с ним за столиком навещенные им внезапно друзья: мастер спорта по плаванию Эдик Шойхет, теперь тренер, и Женя Кочанов, бывший когда-то членом сборной по боксу, кандидат исторических наук.