Пен-клуб и Авторская гильдия отказались прийти мне на помощь. Меня поносили все кому не лень, при том что книга продавалась миллионными тиражами, а моя популярность достигла уровня звезд кино и спорта. Меня принимали всерьез. Я был шуткой. Я – это авангард. Я – традиционалист. Я недооценен. Я переоценен. Я ни в чем не виновен. Я несу частичную ответственность. Я сам срежиссировал дискуссию. Я ничего не способен срежиссировать. Я – главный женоненавистник в истории американской литературы. Я – жертва расцветающей культуры политкорректности. Споры бушевали все с новой силой, и даже война в Персидском заливе не смогла отвлечь общество от Патрика Бэйтмена и его извращенной жизни, которая пугала, волновала и очаровывала. Я заработал больше денег, чем мог потратить. Это был год тотальной ненависти.
Я никому не говорил – просто не мог, – насколько мучительной была работа над этой книгой. В качестве прототипа Патрика Бэйтмена я собирался взять отца, но что-то заставило меня изменить первоначальный план, и новый персонаж стал для меня единственным ориентиром на все три года, которые потребовались, чтобы написать роман. Я никому не говорил, что книга писалась в основном ночью, когда дух этого безумца посещал меня, порой пробуждая от глубокого, вызванного сильнодействующим успокоительным сна.
Поняв наконец, к своему ужасу, чего хочет от меня мой герой, я сопротивлялся как мог, но роман силой продолжал писать себя сам. У меня случались многочасовые провалы, и, очнувшись, я обнаруживал накарябанные десять следующих страниц. Я пришел к выводу – и не знаю, как выразить это иначе: роман хотел, чтоб его кто-то написал. Он развивался сам, и его абсолютно не волновало, что при этом чувствую я. С ужасом я наблюдал за своей рукой, ручка вела ее по желтым разлинованным листам, на которых я писал черновик. Книга вызывала у меня отвращение, и мне претила честь ее создателя – лавры нужны были Патрику Бэйтмену. Как только роман напечатали, мне показалось, будто он вздохнул с облегчением и, что еще гнуснее, с удовлетворением. Он перестал являться после полуночи, бесцеремонно преследовать меня во сне, и я сумел наконец расслабиться: собираться с духом для его ночных визитов больше не требовалось. Но даже годы спустя я и взглянуть на эту книгу не мог, не то чтоб взять ее в руки или перечитать – было в ней какое-то зло, что ли. Отец ни словом не обмолвился со мной об «Американском психопате», но учудил вот что: прочитав той весной примерно половину, он послал матери номер «Ньюсуика», на обложке которого поверх ангелоподобного личика младенца была надпись: «Ваш ребенок гей?», и – ни записочки, ни слова объяснения.
Смерть моего отца случилась в августе 1992 года. В тот момент я королил в хэмптонсовском коттедже за двадцать тысяч долларов в месяц на берегу моря в Уэйнскоте, где пытался избавиться от творческого ступора, в то же время готовясь принять гостей на уикенд (приехать собирались Рон Галотти, Кэмпион Плат, Сьюзен Минот, мой итальянский издатель и Макинерни); я заказал сливовый пирог за сорок долларов в специальной пекарне в Ист-Хэмптоне и два ящика «Домен-Отт». Я старался особо не пить, но уже к десяти утра начинал открывать бутылки шардонне, а если ночью выпивался весь бар, то к утру я сидел в арендованном на лето «порше» на парковке в Бриджхэмптоне и ждал, пока откроется винно-водочный, обычно покуривая в компании Питера Мааса, ожидавшего того же. Я только что расстался с некой моделью после странного скандала, произошедшего, пока мы жарили макрель на гриле, – она поставила на вид мое пьянство, наркоту, эксгибиционизм, педерастические наклонности, избыточный вес, приступы паранойи. Но то было лето Джеффри Дамера, печально известного гомосексуалиста/каннибала/серийного убийцы из Висконсина, и я был уверен, что он находился под влиянием «Американского психопата», так как преступления его вызывали во мне тот же ужас и отвращение, что и деяния Патрика Бэйтмена. И поскольку не где-нибудь, а в гребаном Торонто, батюшки святы, недавно объявился маньяк, который читал-таки книгу и совершил два преступления по ее мотивам, я, обезумевший, нетрезвый, звонил ночью своему агенту и издателю в «Нопф» убедиться, что меня не привлекут (состава, понятно, не было). Да, правда и то, что я прибавил почти двадцать килограммов – я так разжирел и сгорел на солнце, что, если бы на гигантской розовой зефирине нарисовали рожицу и налепили ее на экран компьютера, различить нас было бы практически невозможно. Понятно, что, будучи настолько не в форме, я взял за обыкновение окунаться голышом в Атлантике в пятидесяти метрах от крыльца коттеджа, за который плачено двадцать тысяч долларов в месяц, и да, я признаю, что позволил себе слегка увлечься юнцом, что работал в «Ловес и Фишез». Так что уход Триши был отчасти объясним. А вот с какой стати она обозвала меня «ебанько» и сорвалась на арендованном «порше» – непонятно.
Летний отдых прервался внезапно, телефонным звонком посреди ночи. Его двадцатидвухлетняя подружка нашла его голого на полу ванной в пустом доме в Ньюпорт-Бич. Это все, что было известно.
У меня не было ни малейшего понятия, что я должен делать, кому звонить, как реагировать. Это был шок, я окончательно пал духом. Кто-то должен был забрать меня из коттеджа и отвезти обратно в Калифорнию. В конце концов, был только один человек, способный все это для меня сделать, или, если быть точнее, – готовый. В общем, Джейн покинула съемочную площадку в Пенсильвании, где снималась в паре с Киану Ривзом, заказала студийный самолет «Метро-Голдвин-Майер», вытащила мою дрожащую тушу в Хэмптонс и полетела со мной в Эл-Эй – и все это в течение двадцати часов после того, как услышала о кончине моего отца. Той же ночью в Шерман-Оукс в доме моего детства, пьяный, в диком ужасе, я жестко вошел в нее в моей старой спальне, в то время как оба мы рыдали. На следующий день Джейн вернулась на съемочную площадку в Пенсильвании. Киану прислал мне букет.
В завещании отец передал мне управление своей собственностью, но толку от нее было мало, и вдобавок за ним остались миллионные задолженности по налогам, послужившие причиной долгой тяжбы с налоговой службой (они не могли понять, как человек, заработавший за последние шесть лет двадцать миллионов долларов, мог все их потратить, пока не выяснили про реактивный самолет и собрание дурного искусства), из-за которой я провел несколько месяцев в Лос-Анджелесе, запертый в офисе в Сенчури-Сити с тремя адвокатами и полдюжиной бухгалтеров, пока не выяснились все финансовые дела. В итоге, если не считать громадного облегчения, которое принесла мне его кончина, я остался с двумя часами «Патек-Филип» и коробкой костюмов от Армани на два размера больше. (Матери и сестрам не досталось вообще ничего.) Вскрытие показало, что в 2:40 у него случился сильный удар, и, хотя коронера и смущали некоторые несоответствия, никто не пожелал в них разбираться, и отец был срочно кремирован. Прах его мы положили в мешок, несмотря на то что его (недействительное) завещание предписывало детям развеять прах над морем в Кабо-Сан-Лукас, где он часто проводил отпуск, и положили в сейф Банка Америки на бульваре Вентура недалеко от обветшавшего «Макдональдса». Я решил ушить несколько костюмов (весь набранный за лето вес сошел с меня за несколько недель) и, когда привез их к портному, с ужасом обнаружил пятна крови в промежности всех брюк, что, как выяснилось позже, было результатом недобросовестной операции по вживлению имплантанта в пенис, которую он перенес в Миннеаполисе. В последние годы неприятная смесь диабета и алкоголизма привела отца к импотенции. Я оставил костюмы портному и в слезах поехал обратно в Шерман-Оукс; я кричал и бил кулаком в крышу «мерседеса», бездумно рассекая вдоль ущелий.
А когда я вернулся в Нью-Йорк, Джейн сообщила мне, что беременна, намерена оставить ребенка, отец которого – я. Я молил ее сделать аборт. («Не надо! Реши этот вопрос! Сделай что-нибудь! – кричал я. – Я не могу себе этого позволить! Я умру через два года! И не смотри на меня, как на сумасшедшего!») У детей есть голоса, им хочется объяснить себя, рассказать, как оно все на самом деле, – а я спокойно обошелся бы без необходимости наблюдать их удивительные таланты. Я уже примерно понимал, что мне нужно, и детей это не подразумевало. Как и для большинства неженатых мужчин, основным приоритетом для меня была карьера. Моя жизнь – воплощенная мечта холостяка, и я хотел продолжать в том же духе. Я разъярился на Джейн, обвинил ее в провокации и продолжал настаивать, что ребенок не мой. Она сказала, что ничего другого от меня и не ожидала, и в марте следующего года родила, не доносив, в «Седарс-Синай» в Эл-Эй, где она поселилась. В первый год я видел ребенка всего однажды, когда Джейн приехала в Нью-Йорк на премьеру фильма, в котором снималась прошлым летом с Киану Ривзом, и принесла его в мои апартаменты на Тринадцатой стрит в жалкой попытке установить между нами хоть какие-то отношения. Она назвала его Роберт – Робби. Я снова обозлился на нее и стал говорить, что это не мой ребенок. «Тогда кто же, черт побери, по-твоему, отец?» – спросила она. Тут меня осенило, я ухватился за эту идею. «Киану Ривз!» – прокричал я. (Мы подружились с Киану, когда его прочили на роль в «Ниже нуля», но позднее его заменили на Эндрю Маккарти, который сыграл главную роль в «Манекене», неожиданной сенсации 1987 года, малобюджетном хите, снятом той же студией – «XX век Фокс» – и спродюссированном по иронии судьбы отцом девушки, которая послужила прототипом для героини «Ниже нуля»; настолько тесен был мой мир.) Я пригрозил засудить ее, если она подаст на алименты. Поскольку сдавать какие-либо анализы я отказался, она наняла адвоката. Нанял адвоката и я.