«Товарищ» предстает перед нами отнюдь не как «тезисный» роман, а как произведение глубоко искреннее, зрелое, как синтез многолетних раздумий и наблюдений автора, сгусток чувств и мыслей людей его поколения, его судьбы.
Самым удавшимся из произведений Павезе, его «лебединой песней» считает известный итальянский исследователь литературы Карло Салинари повесть «Луна и костры». Салинари обнаруживает здесь связь с одним из ранних стихотворений «Южные моря», — это тема «возвращения после долгих странствий и поиски воспоминаний детства»[15].
С этой оценкой нельзя не согласиться, хотя она далеко не исчерпывает значения написанной незадолго до смерти книги Павезе. В этой повести как бы соединились воедино все важнейшие мотивы творчества писателя, нашли выход его многолетние искания. Да, разумеется, это книга о возвращении из долгих странствий, возвращении к родным холмам, лесам, виноградникам, к другу детства Нуто, к лучшим воспоминаниям молодости. Радость узнавания — один из ведущих мотивов повести. И в то же время увиденная «во второй раз» деревня предстает перед читателем в новом свете, во всей остроте своих социальных конфликтов, со всеми еще не зарубцевавшимися ранами партизанской войны, со своими нынешними бедами.
Эпиграф к этой книге взят из «Зимней сказки» Шекспира: «Зрелость — это все». Новым стало и ощущение зрелости, ощущение ясности, порой безжалостно разрушающей предания и мифы детства. Потребность в этой ясности, понимание того, что мир плохо устроен и его нужно изменить, воплощены в образе плотника Нуто, самом цельном из персонажей, созданных Павезе. В сущности, Нуто из «Луны и костров» — это и есть коммунист Пабло из «Товарища», только прошедший через многие испытания, обретший зрелость и цельность, Нуто, «которому во всем надо разобраться», который понимает, что «не каждый, кто захочет, может стать коммунистом», тот Нуто, который жаждет знаний и знает, что впереди его ждут долгие годы борьбы во имя счастья человека, Нуто, который «крепко вбил себе в голову, что никто не должен стоять в стороне» в этой борьбе против зла и невежества, против жадности хищников, готовых вешать и расстреливать, лишь бы сохранить награбленное.
Деревне, хранящей красоту и радость жизни, берегущей память о детстве и прожитых годах, голосу извечной мудрости и живого разума, всему, ради чего стоит жить, Павезе в этой повести противопоставил не Турин, а Америку, откуда вернулся его разбогатевший герой Угорь. Главы, посвященные Америке, звучат трагическим диссонансом всему, что дорого этому человеку. Здесь, в деревне, он вспоминает Америку, какой увидел и почувствовал ее в те двадцать лет, что прожил в этой стране.
«Здесь у нас та же Америка, она и к нам пришла, здесь у нас и миллионеры, и нищие», — обронил в одной из бесед Нуто, простыми, ясными словами раскрыв подлинный смысл того, что стоит за символикой Павезе, к которой писатель прибегает в самом конце своей стройной по композиции и очень емкой книги.
Близость к людям — вот цель, к которой стремился Павезе. «Нужна не связь с народом, нужно быть пародом. В нашем ремесле нельзя идти к чему-то, нужно быть чем-то», — писал он в «Диалогах с коммунистом», которые печатались в газете «Унита».
Вступление в Итальянскую коммунистическую партию, вспоминает Давид Лайола, «было для него одним из самых важных жизненных решений, принятых сознательно и с полным чувством ответственности».
20 мая 1945 года он принес в газету «Унита» статью, озаглавленную «Возврат к человеку». Словами этой статьи, словами глубокой веры в человека и в нужность искусства хотелось бы закончить рассказ о Павезе.
«Эти годы тревог и крови научили нас тому, что тревога и кровь не есть конец всего. На грани ужаса мы увидели, как человек открылся человеку.
Мы верим в это глубоко, потому что никогда человек не был менее одинок, чем в эти времена страшного одиночества… Много барьеров, много нелепых перегородок было разрушено в эти дни… Раскрылось все, что есть живого в человеке, и теперь он ждет, чтобы мы научились понимать и говорить.
Говорить. Слова — наше ремесло, мы признаем это без стыда, без иронии. Слова — хрупкая, живая и сложная штука, но они для человека, а не человек для них… Нас строго и доверчиво будут слушать люди, готовые воплотить наши слова в дела. Разочаровать их — значит предать их, значит предать и наше прошлое»[16].
Г. Брейтбурд
ПРЕКРАСНОЕ ЛЕТО
ПОВЕСТЬ
© Перевод Н. Наумов
I
В те времена всегда был праздник. Стоило им выйти из дому и перейти через дорогу, как они прямо шалели, и все было так замечательно, особенно по вечерам, что, возвращаясь домой смертельно усталые, они еще надеялись, что произойдет что-нибудь необыкновенное — вспыхнет пожар, в доме родится ребенок или, вот было бы здорово, вдруг наступит день и все снова высыпят на улицу и можно будет опять гулять и гулять, идти в луга и на холмы. «Понятное дело, — говорили им, — вы здоровые, молодые, у вас нет никаких забот». Но даже Тина, хотя она вышла из больницы хромой, а дома у нее нечего было есть, радовалась жизни не меньше других и как-то раз, ковыляя вслед за подругами, остановилась и расплакалась, потому что идти спать было глупо — только зря время терять, когда так хочется веселиться.
Джиния, если на нее нападало такое настроение, не подавала и виду, а провожала до дому какую-нибудь подружку и говорила, говорила, пока не выговорится. Когда надо было расставаться, им уже нечего было сказать друг другу — они давно шли молча, как будто порознь. Джина успокаивалась и возвращалась домой, не жалея, что осталась одна. Само собой, лучше всего было в субботние вечера, когда они ходили на танцы. Но и в остальные дни было хорошо, и, уходя утром на работу, Джиния подчас радовалась даже тому, что пройдется по улице. Другие говорили: «Если я поздно прихожу, то не высыпаюсь», «Если я поздно прихожу, мне попадает». Но Джиния никогда не уставала, а ее брат, который работал в ночную смену, а спал днем, видел ее лишь за ужином. В обед, когда она входила, Северино только поворачивался на другой бок. Джиния накрывала на стол и, проголодавшись, ела, сосредоточенно жуя и прислушиваясь к шумам, долетавшим с лестницы и из других квартир. Время шло медленно, как это обычно бывает, когда не с кем перемолвиться словом, и Джиния успевала помыть посуду, накопившуюся в раковине, и немножко прибраться, а потом прилечь на тахту и подремать под тиканье будильника, доносившееся из другой комнаты. Иногда она даже закрывала ставни, чтобы в комнате было темно и она могла чувствовать себя в полном уединении. Проспать она не боялась, потому что в три часа спускалась по лестнице Роза и тихонько, чтобы не разбудить Северино, скреблась к ним в дверь, пока Джиния не отзывалась. Они вместе выходили на улицу и шли к трамвайной остановке.
У Джинии с Розой только и было общего, что этот кусок дороги да звездочка из искусственного жемчуга в волосах. Но однажды, когда они проходили мимо витрины и Роза сказала: «Мы с тобой как сестры», Джиния поняла, что таких звездочек пруд пруди и что, если она не хочет, чтобы и ее принимали за фабричную работницу, она должна носить шляпку, тем более что Роза, еще зависящая от отца и матери, не скоро сможет позволить себе такую роскошь.
Разбудив Джинию, Роза, если позволяло время, заходила к ним, и Джиния с ее помощью наводила порядок, тихо посмеиваясь над Северино, который, как и все мужчины, не знал, что значит вести дом. Роза шутки ради говорила о нем «твой муж», по нередко Джиния хмурилась и отвечала, что не так-то весело, когда дома хлопот полон рот, а мужа нет. Конечно, она говорила это не всерьез — ей было даже приятно побыть одной, чувствуя себя полной хозяйкой в доме, — но Розе надо было время от времени давать понять, что они уже не девочки.
Роза и на улице не умела себя вести, кривлялась, хохотала, оглядывалась на прохожих — Джиния готова была ее исколотить. Но они часто вместе ходили на танцы, и тут она нуждалась в Розе, потому что та была со всеми на «ты», а ее дурачества только подчеркивали, что Джиния гораздо тоньше ее. В этот прекрасный год, когда они начинали жить самостоятельно, Джиния скоро поняла, что у нее есть преимущество перед другими: она и дома сама себе хозяйка — Северино был не в счет, — и в свои семнадцать лет может жить как взрослая женщина. Но пока Джиния еще носила звездочку в волосах и позволяла сопровождать себя Розе, поскольку та ее забавляла. Во всем квартале не было другой девушки, которая так чудила бы, как Роза, когда она была в ударе. Она умела любого разобрать по косточкам и высмеять и, бывало, целыми вечерами только и делала, что всех потешала. А задорная была, как петушок. «Что с тобой, Роза?» — спрашивал кто-нибудь из парней, пока все ждали, когда заиграет оркестр. «Мне страшно, — отвечала она (и глаза у нее выкатывались из орбит), — когда я входила, какой-то старик так и уставился на меня, наверное, он поджидает меня на улице, я боюсь». Парень не верил. «Должно быть, это твой дед». — «Дурак». — «Ну ладно, давай потанцуем». — «Нет, мне страшно». Уже танцуя, Джиния слышала, как тот парень кричит: «Нахалка! Ведьма! Пропади ты пропадом! Катись к себе на фабрику!» Тогда Роза смеялась, и другие тоже покатывались со смеху, а Джиния, продолжая танцевать, думала, что именно фабрика делает девушек такими. Да и удивляться было нечему, стоило только посмотреть на механиков — с кем поведешься, от того и наберешься.