Шли парами. Впереди вооруженный фонариком Щукин под руку с Чибиревым, следом Дядя Тепа в обнимку с Катрин.
Первая пара синхронно думала о второй, о том, что Дядя Тепа своего не упустит.
Наводя на печальную мысль о вакуумных котлах Утилизационного завода, бесшумно пробежала серая стая четвероногих призраков.
– Столько бездомных собак, – сказал Борис Петрович доверительно Щукину, – не знаю, что делать. Ебутся, как суки, прямо в школьном дворе. Представляешь?
– А ты выводи во двор второклассников. Урок сексологии или как там у вас.
– Циник, – сказал Борис Петрович.
Здесь одно из немногих мест в черте города, где небо выглядит цельным, большим, особенно ночью. Мерцали редкие звезды. Заводская труба была как прорезь в пространстве, ее вершину обозначал огонек. Ничем мясокостным, впрочем, не пахло; было свежо. Завод, скорее всего, простаивал. Неожиданно Щукин обернулся и громко сказал:
– У Бориса мечта есть, он хочет, чтобы его именем назвали улицу!
– Вау, – отозвалась Катрин.
– Чушь говорит! – огрызнулся Борис Петрович. – Что ты несешь! Совсем окосел?
– Нельзя? Тогда извини.
– Мужики, – послышалось Дядино Тепино, – Катрин огорчается, что вы не гомосексуалисты.
– Нет, нет, – засмеялась Катрин, – просто в рамках нашей концепции…
Она не договорила – споткнулась; Дядя Тепа не дал ей упасть; она промолвила:
– Круто.
Стрелка с фанерного щита “ДВЕРИ СТАЛЬНЫЕ” уверенно целилась сквозь кусты и деревья в склад, надо полагать, этих дверей, словно между фанерным указателем и дверным складом не было кладбища.
Прошли гуськом через калитку. Трава была мокрая. Теперь говорили, понизив голос, – почти шепотом. Оказалось, что Катрин понятия не имеет, кто такие старообрядцы. Дядя Тепа попытался объяснить, но не сумел хорошо. Катрин поняла, что к современному искусству они отношения не имеют.
Жутковатое кладбище, ничего не попишешь. Сюда и днем заходить боязно, особенно на трезвую голову. Темные личности сюда проникают, неизвестно зачем, и то редко.
Борис Петрович не был сторонником коллективных экскурсий к местам людских захоронений; правда, однажды он сюда приводил 10-б класс, о чем потом сожалел. Нет, больше он сюда не приведет школьников, хотя и вполне осведомлен о Громовском, – там, например, за кладбищенским прудом, был, забыл название, храм, большой, старообрядческий, остался фундамент, кусок стены… – другое дело Катрин; ей показать, ее удивить – каждый из трех втайне желал услышать ее неподдельное “круто”.
Постояли около массивного чугунного креста в полтора человеческих роста, он сильно накренился набок, вот-вот рухнет. Щукин светил фонариком понизу, видно было, что могилы раскапывали.
С высоких надгробий позапрошлого века сбит верх. Всюду следы грабежа, запустения.
Пруд. Сейчас он, пожалуй, разве что браткам послужить сумеет – незадачливого должника в мешочке с камнями определить на хранение. А когда-то на яблочный Спас шел сюда крестный ход для водосвятия.
Непросто объяснять Катрин, что такое есть водосвятие. Дядя Тепа взялся опять – в силу его собственного понимания. Катрин не верит. Думает, шутка.
– Странный вы человек, – вмешался Борис Петрович. – А то, что голые мужики в музее прыгают, это не шутка? Как у вас там… перфоманс?
– Боря, не грузи, – попросил Дядя Тепа. – Мы все в одной лодке.
Боря не грузил, Катрин ему нравилась.
Щукин достал остатки последнего; по очереди сделали из горлышка по глотку.
Он осветил фонариком полуразрушенный склеп – увидели белой краской автограф: 666 и православный крест, изображенный в перевернутом виде. Щукин сказал:
– Сатанисты.
– А вот вам инсталляция, – Дядя Тепа протянул руку в сторону ближайшей могилы.
– Где? – Катрин, сбитая с толку знакомым словом, искала глазами что-нибудь концептуальное; она не замечала, что на той и на соседних могилах кресты были перевернуты, воткнуты в землю верхним концом.
Борис Петрович подошел к могиле и, не обращая внимания на свой уже хорошо перепачканный костюм, схватил крест обеими руками у самой земли, поднатужился, крякнул, приподнял, перевернул в два приема (крест оказался тяжелый) и воткнул в землю, как надо.
На его работу молча смотрели.
Второй крест ему помогал переворачивать Щукин.
Третий переворачивал Дядя Тепа. Катрин ему помогала. Она только спросила: что мы делаем? Никто не ответил.
Общими усилиями восстановили шесть крестов в их прежнем положении.
Борис Петрович, пачкая лоб, вытер пот ладонью. На душе у него стало легко. Он подумал, что день не прошел бессмысленно. Он сюда приехал не зря.
1
– Сколько раз упрекали пишущую машинку за то, что она будто бы унифицирует писательский труд, лишает его авторского обаяния. Говорили, что пишущая машинка отчуждает автора от собственного текста. Сбивает с дыхания. Огрубляет мысль. Надо было появиться компьютерам, чтобы понять, какая это чушь! Но вы, молодой человек, так не считаете.
Щукина уже давно не называли молодым человеком, он сказал:
– Представьте, я с вами согласен. Ремонтирую, как вы заметили, не компьютеры, а механические печатные машины.
– Наверное, совсем нет работы?
– Антиквариат. И то редко.
– Вы действительно работаете сторожем?
Пили чай на кухне. Хозяин угощал черствым печеньем, овсяным. Старинная Stower Record, торжественно черная, высокая, статная, с золочеными кругляшками медалей на корпусе, важно занимала стул, выдвинутый из-за стола, словно тоже участвовала в чаепитии.
Щукин был доволен собой, он подверг ее капитальному ремонту и сегодня сдал работу, на которую ушло четыре вечера. Он не жалел затраченного времени, он любил возиться с пишущими машинками, особенно старинными, как эта. Замечательный экземпляр – все родное, свое – до последнего винтика.
– Есть любители, которые еще пишут рукой, но уже на пишущих машинках никто не печатает, – говорил хозяин, вздыхая. – Я последний.
Вид у него был импозантный – изнуривший себя, похоже, трудами дистрофик лет шестидесяти, с копной седых волос на голове и тонкой козлиной бородкой, которую, казалось, он сам приклеил себе чуть выше кадыка, пощадив подбородок. Мнил ли он себя писателем или действительно был таковым, Щукин не знал.
– Писать рукой и шпарить на компьютере – две крайности, которыми следовало бы пренебречь. Ну, с компьютером и так все ясно, тут и говорить не о чем. А вот печатные машинки – сейчас уже никто и не вспомнит, как их унижали недоверием, ведь не где-нибудь, в писательской среде господствовал предрассудок: надо, видите ли, выводить слова рукой, тогда будто бы и может лишь появиться настоящее, а если вы бьете по клавишам, вы уже не творческий человек, почти что халтурщик. Но почему, почему? Почему надо обязательно видеть собственные каракули, или, как хотите назовите их – образцы чистописания, – чтобы, пиша, не отчуждаться от текста? Бред!
– У меня ужасный почерк, – сказал Щукин. – Я с вами и здесь соглашусь. Почерк – это препятствие. Ненужное препятствие между текстом и автором. Изгородь с колючей проволокой!
– Мне нравятся ваши метафоры. Но я бы даже так сказал: почерк – это стул. Понимаете? – стул. Я, например, не могу смотреть без брезгливости на свой почерк. А когда я читаю написанное чужой рукой, меня просто тошнит.
– Серьезно?
– Абсолютно. Мне кажется, я не читаю, а разглядываю… экскременты… Просто не хочу портить вам аппетита… Берите печенье.
– А если текст представляет собой машинопись?
– Тогда птицы поют на душе. Я умиротворен, спокоен.
– Независимо от содержания?
– Я стойкий человек, могу справиться с любым содержанием. Но форма подачи… это выше моих сил.
Щукин покосился на бородку собеседника: такую можно заплетать в косичку. Невольную мысль о том, что если за бородку дернуть, раздастся блеянье, он отогнал.
– Пишущая машинка, – продолжал рассуждать хозяин, – приблизила автора к букве, к слову, и не формально, как в случае с компьютером, где на самом деле и есть отчуждение, а натурально, физически. Каждая буковка стоит вашего усилия, вы затрачиваетесь на нее, преодолеваете сопротивление, а иначе бы вы разве ощутили контакт? А этот звук, этот щелчок? Блеск! Это же гимн мгновенному единичному контакту, когда рычажок этот или другой, как их там, становится послушным продолжением твоего пальца, и вот она – раз! – и как вы задумали: буковка а, или я, или ю… Вот он – праздник тактильности! И ей хорошо, и мне хорошо… Знаете, я когда печатаю, я иногда возбуждаюсь. В самом эротическом смысле. Я вас не сильно шокирую?
– Вы очень откровенны, – произнес Щукин подчеркнуто сухо, дабы обозначить границы.
– Как с врачом, – последовал поспешный ответ. – Откровенен исключительно с вами – как с лечащим врачом. Потому что вы познали ее глубже, чем я. Как врач.
На секунду Щукин засомневался, о печатной ли машинке идет речь и о нем ли персонально – о Щукине?