Ознакомительная версия.
Сев в машину толстухи, он сразу почувствовал себя лучше.
Принося извинения, он не мог оторвать взгляд от пухлых рук, которые сжимали, но какой неточный глагол, руль спортивного автомобиля. Не вязалось, подумал, а ей приходилось ежеминутно, день за днем, переживать это собственным телом, — не вязалось это самое тело со всем остальным.
Но девушка улыбнулась своей прекрасной улыбкой и сказала:
— Нет, что вы, оказаться вам полезной для меня большая честь. К тому же, — добавила она, — со мной тоже такое случалось, одно время довольно часто.
— Вам тоже вдруг казалось, что вы сейчас умрете?
— Да.
— Как вы излечились? — спросил Джаспер Гвин, дошедший до того, что кого угодно готов был молить о помощи.
Девушка снова улыбнулась, но промолчала, глядя на дорогу.
— Нет, ну… — сказала она наконец, — это мое личное дело.
— Разумеется, — сказал Джаспер Гвин.
Свертывались. Вот, наверное, точный глагол. Руки свертывались вокруг руля спортивного автомобиля.
В последующие дни Джаспер Гвин силился сохранять спокойствие и, пытаясь в той или иной степени обеззаразить припадки, случавшиеся все чаще, взял на вооружение метод, которым, как он помнил, пользовался герой какого-то фильма. Метод заключался в том, чтобы жить не спеша, сосредоточиваясь на каждом отдельном движении. Практика, требующая на первый взгляд изрядного отвлечения, но Джаспер Гвин умудрился неимоверно приблизить ее к реальности. Так, обуваясь, вначале разглядывал ботинки, оценивал их красоту и легкость, с благодарностью воспринимал на ощупь мягкую податливость кожи. Завязывая шнурки, не поддавался автоматизму жеста, но наблюдал во всех деталях блистательную сноровку пальцев, их закругленные, восхитительно точные движения. Потом поднимался и, делая первые шаги, не забывал отметить, как надежно охватывает обувь стопу и подъем. Так же он сосредоточивался на звуках, которые обычно никто не воспринимает: снова слышал щелчок замка, сиплый скрип скотча, визг дверных петель, даже самый тихий. Много времени ушло на то, чтобы выверить все цвета, хотя от этого и не предвиделось никакой пользы: в особенности восхищали его случайные палитры, порождаемые предметами в их немудрящем расположении — будь то дно ящика или площадка для парковки. Часто считал все, что встречалось на пути, — ступеньки, фонари, крики — и пальцами осязал поверхности, заново открывая бесконечность между шершавым и гладким. Останавливался и разглядывал тени на земле. Ощупывал каждую монету.
От этого он посреди обыденности обрел величественную поступь, напоминая актера или африканского зверя. В этой изящной медлительности люди как будто бы узнавали естественный ход вещей, а выверенность жестов обнаруживала власть над предметами, о которой мало кто помнил. Джаспер Гвин этого даже не замечал, зато понимал со всей ясностью, что такая тщательность в движениях хоть как-то его оправдывала, возвращала центр тяжести, которого он, очевидно, лишился.
Это продолжалось пару месяцев. Потом, утомившись, он вернулся к обычной жизни, но при этом в нем словно бы что-то смерклось, накатило ощущение неизбывной пустоты, от которого нечем защититься. К тому же эта навязчивая забота быть ближе к миру — эта манера шнуровать ботинки — не так уж отличалась от описания вещей вместо их проживания — от копания в прилагательных и наречиях, — и Джаспер Гвин вынужден был признаться самому себе, что, бросив писать книги, он породил пустоту, которую мог заполнить, лишь устраивая взамен несовершенные, временные литургии: составляя фразы в уме или шнуруя ботинки с медлительностью идиота. Он потратил годы, чтобы понять, насколько невозможным сделалось для него ремесло писателя, а теперь должен был убедиться, что без этого ремесла совсем не легко жить дальше. Так он понял наконец, что оказался в положении, известном многим человеческим особям, но от этого не менее плачевном: то единственное, что заставляет их чувствовать себя живыми, медленно, но неизбежно убивает их. Родителей — дети, артистов — успех, слишком высокие горы — скалолазов. Писание книг — Джаспера Гвина.
Поняв это, он почувствовал себя потерянным и беззащитным, как только дети, умные дети, могут чувствовать себя. К собственному изумлению, он испытал неодолимый порыв, для него весьма необычный, что-то вроде настоятельной потребности с кем-то об этом поговорить. Он призадумался, но на ум пришла только пожилая дама в непромокаемой косынке, та, из амбулатории. Он отдавал себе отчет, что гораздо естественнее было бы поговорить об этом с Томом, и даже показалось на какой-то миг, что у него так или иначе получится попросить помощи у одной из женщин, которые любили его: они наверняка были бы счастливы выслушать. Но если начистоту, единственным человеком, с которым он в самом деле хотел бы поговорить, была пожилая дама из амбулатории, с зонтиком и в непромокаемой косынке. Она непременно поймет. Кончилось тем, что Джаспер Гвин напросился на другие анализы — это было нетрудно, учитывая симптомы, — и раз за разом приходил в тот самый коридор, где встретил ее тогда.
Три дня он сдавал анализы и за те часы, какие провел перед дверью амбулатории, ожидая ее, продумал досконально, как объяснить ей происходящее, и хотя дама все не приходила, ему удалось поговорить с ней так, будто бы она была рядом, и выслушать ее ответы. Проделывая это, он гораздо лучше понял, что именно его гложет, и в какой-то момент явственно вообразил себе, как пожилая дама выуживает из сумки книжечку, старую записную книжку, к которой прилипли крошки, возможно от печенья, листает ее в поисках фразы, которую записала, а когда находит, подносит страничку к глазам, очень близко, и читает вслух:
— Окончательные решения всегда принимаются в том состоянии духа, которому не суждено продлиться.
— Кто это сказал?
— Марсель Пруст. Этот никогда не ошибается.
И она закрыла книжку.
Джаспер Гвин терпеть не мог Пруста, по причинам, в которые не хотел углубляться, но эту фразу отметил несколько лет назад, в уверенности, что рано или поздно она пригодится. В устах пожилой дамы она прозвучала безукоризненно.
— Что же я должен делать? — спросил он.
— Переписывать, черт побери! — ответила дама в непромокаемой косынке.
— Я не уверен, что понимаю, в чем тут смысл.
— Поймете. Время придет, и поймете.
— Честное слово?
— Честное слово.
В последний день, сделав электрокардиограмму с нагрузкой, Джаспер Гвин подошел к регистратуре и спросил, не видел ли кто-нибудь довольно пожилую даму, которая часто приходила сюда передохнуть.
Девушка за стеклом смерила его взглядом, прежде чем ответить.
— Она отошла. — Употребила именно этот глагол. — Несколько месяцев назад, — добавила она.
Джаспер Гвин в растерянности не сводил с девушки глаз.
— Вы знали ее? — спросила та.
— Да, мы были знакомы.
Он невольно обернулся посмотреть, не лежит ли до сих пор на полу зонтик.
— Но она ничего мне не сказала.
Девушка не стала больше задавать вопросы, наверное, решила вернуться к работе.
— Может быть, сама не знала… — проговорил Джаспер Гвин.
Когда вышел на улицу, внезапно решил вновь проделать путь, который прошел с пожилой дамой в тот день, под дождем: это было все, что ему оставалось.
Может, он свернул не туда, а может, был вообще рассеян в тот день, но очутился вдруг на совершенно незнакомой улице, и повторился снова один только дождь, внезапно поливший как из ведра. Поискал кафе, где можно укрыться, но ничего такого на этой улице не было. Наконец, пытаясь вернуться в амбулаторию, наткнулся на выставочный зал. В подобные места его было не заманить, но в этот раз назойливый дождь склонял к тому, чтобы поискать убежище, и, поражаясь самому себе, Джаспер Гвин бросил взгляд в окно. Пол был паркетный, зал казался громадным, хорошо освещенным. Тогда Джаспер Гвин перевел взгляд на картину, выставленную за стеклом. То был портрет.
Картины были большие, все между собою сходные, будто одно и то же устремление повторялось до бесконечности. Всюду изображалась человеческая фигура, нагая, и вокруг почти ничего, пустая комната, коридор. Люди не особо красивые, тела — обычные. Они просто были — но необычной казалась сила этого бытия: так выглядят геологические породы, сложенные тысячелетним метаморфизмом. Они — камни, подумал Джаспер Гвин, но мягкие, живые. Ему даже захотелось потрогать холст, настолько он был уверен, что они теплые.
Тут он бы и ушел, этого хватило, но ливень не утихал, и тогда Джаспер Гвин, не ведая, что тем самым накладывает отпечаток на свою жизнь, принялся листать каталог выставки: на столе светлого дерева лежали, раскрытые, три неподъемные книжищи. Джаспер Гвин удостоверился, что названия картин, как и следовало ожидать, граничили с идиотизмом (Мужчина с руками на животе), а рядом с каждым названием поставлена дата написания. Он отметил, что художник работал многие годы, почти двадцать лет, но, судя по всему, ни в его видении предметов, ни в его технике ничего не изменилось. Он просто продолжал делать — как будто это был один-единственный жест, только протяженный. Джаспер Гвин спросил себя, не то ли было и с ним в те двенадцать лет, когда он писал книги, и пока искал ответ, наткнулся на приложение к каталогу, где располагались фотографии художника за работой, в его мастерской. Он невольно нагнулся, чтобы получше рассмотреть. Его поразила одна фотография: художник мирно сидел в кресле, отвернувшись к окну, и смотрел вдаль; в нескольких метрах от него натурщица, которую Джаспер Гвин только что видел на одной из картин, выставленных в галерее, лежала на диване, нагая, примерно в той же позе, в какой осталась запечатленной на полотне. Она вроде бы тоже смотрела в пустоту.
Ознакомительная версия.