Броховская терминология способна смутить. Но, по сути, только терминология. Писатель не зовет к мистическому иррационализму и не считает последний суверенным доменом поэтического. «Иррациональное» для него — не что иное, как еще не познанная (на данном историческом этапе, на данном мыслительном уровне) закономерность бытия. Он говорит об этом совершенно недвусмысленно «Сочинительство всегда было нетерпением познания, стремлением обгонять рациональное, прокладывать ему путь». Эти свойства художественного, по Броху, особенно весомы сегодня, перед лицом известной импотенции позитивистской философии: «То, к чему стремилась философия, — говорит он, — а именно выразить мир и через это выражение найти путь к этике и к иерархии ценностей, эта задача философии, очевидно, становится теперь миссией искусства, и в первую очередь искусства эпического…»
Эпическое искусство, которое Броху виделось и которое сам он пытался создавать, служило не только преодолению слабостей позитивистской философии. Оно преодолевало и многие тупики его собственной блуждающей, путаной мысли. Художник в нем поднимался над философом, шел дальше философа. Все это, однако, не следует понимать лишь в том смысле, что, дескать, реалист просто одерживал победы над человеком с ограниченным мировоззрением. Броховское мироощущение в целом сложно, диалектически участвовало в процессе художественных побед, влияло на него.
«Проблема искусства как такового, писал Брох, превратилась в проблему этическую». И потому, что нет у него никакой другой достойной цели, кроме объяснения и улучшения мира: и потому, что «если катастрофические времена вообще допускают существование художественного рядом с так называемыми „серьезными занятиями“, то лишь как времяпрепровождение, как отвлечение от нужды и страха, как самопроституирование…» Из первого «потому» вытекает социальная функция искусства, а из второго подход писателя к понятиям «искусства для искусства», «китча», халтуры.
«Искусство для искусства» результат новейшего распада ценностей. «Неудержимо, писал Брох, одна за другой все ценностные области объявляли о своей автономии: экономическая ценность превратилась в „дело есть дело“, художественная в искусство для искусства, промышленное развитие стало процессом „производства в себе“, который не имеет уже ничего общего с покрытием потребностей, государство обратилось в институцию ради институции. И каждая из таких эмансипировавшихся ценностных областей стремится к своей собственной бесконечности, ее целевая установка уже „ноуменальна“ и тем самым бессмысленна».
Если «искусство для искусства» это чуть ли не до абсурда доведенный «формальный эстетизм», то «китч» явление низменного порядка. Оно у Броха ассоциируется и с проституированием искусства, и с погоней за славой, за популярностью. «Богиня красоты в искусстве, — пишет Брох, и есть богиня китча». Все и добро, и благо, и нравственность приносится здесь в жертву «красоте»; эта относительная, условная ценность возводится в абсолют, в единственное мерило.
Брох относил себя к реалистам. Правда, он давал реализму определение, допускавшее и иное толкование: «…Это не стиль, а выполнение рациональной потребности. И поскольку каждая эпоха мыслит по-своему рационально, иными словами, считает себя рациональной, всякое истинное искусство в конечном счете реалистично; оно выражает реальную картину своего времени специфическими средствами».
На Западе Броха нередко именуют «немецким Джойсом». Это стало уже почти традицией: написано множество работ о влиянии автора «Улисса» на автора «Лунатиков», «Вергилия». «Невиновных», о сходстве их подходов к действительности, о родственности приемов ее изображения. Работы эти не столько базируются на сличении художественных текстов, сколько на частоте упоминания имени Джойса в эссеистике Броха и особенно на том, что Брох написал книгу «Джеймс Джойс и современность» (1936). Джойсовский «Улисс» бесспорно представлялся Броху вещью первоочередною значения. Тем более существенно разобраться в том, чем был для него этот роман, что он в этом романе принимал, ценил и что отвергал.
«Улисс» — так пишет Брох «исполнен глубокого пессимизма», «глубокого отвращения по отношению к рациональному мышлению», он представляет собою «потрясение, полное тошноты перед культурой», «полное… трагического цинизма», с которым «Джойс отрицает собственное художественное свершение и вообще искусство»; «и все-таки это — потрясение, вынудившее его к охвату всеобщности». Во имя этого «охвата», этой тотальности взгляда, этой эпической мощи претворения эпохи Брох не то чтобы готов простить Джойсу все негативные стороны его романа он готов принять их как некую неизбежность. Столь важны для него всеобщность, цельность, эпичность.
Порожденные приверженностью платоновской идее, они образуют костяк, фундамент броховской теории современного романа, теории не только по-своему стройной, но и по-своему беспримерной. Ибо возникла и развилась она из ощущения новейшего западного духовного распада, как заслон против атомизации, против отчуждения, против утраты всех великих человеческих ценностей прошлою и с верой в реальность их возрождения.
Не суть важно, в какой мере джойсовская тотальность может быть отождествлена с броховским синтезом. Броху нужен был пример, действительно выдающийся пример упорного стремления к романному обобщению. И ему нужен был повод, чтобы поговорить о таком упорном стремлении, собственном своем стремлении. Ибо его книга о Джойсе, как то почти всегда бывает с литературно-критическими сочинениями крупных писателей, книга прежде всего о себе самом.
Как Брох представлял себе новейший роман? «Это, писал он, отказ от пафоса красоты и обращение к скромному пафосу познания, от пафоса трагического к болезненному комизму живого существа и постижению его бытия, от театрального представления к той высшей реальности, которая заложена внутри человеческого существования». И далее: «Единственное, что способно уравновесит колоссальный объем нашего времени, — это объем „я“… но и он столь велик, что не может быть выражен чисто романическим путем (ошибка Джойса), а требует лирических форм».
Лирическое у Броха сливается, совпадает с эпическим. Романный жанр, к которому он всегда шел и к которому, наконец, пришел в «Вергилии», — это тот, что может быть назван «субъективной эпопеей», хотя сам Брох и называл его «полиисторическим романом» и определял как «общую форму всех средств поэтического выражения».
Роман, полагал он, ведущая художественная форма нового времени. Ибо, в отличие от драмы, «реализм эпического в значительно большей мере может быть сближен с предметом… лишь в многообразии романа вещам облегчается возможность найти свой собственный язык». И еще: «Гётевская воля к тотальности и стилистическое многообразие, бальзаковские социологические интересы и натурализм, стендалевская психология вот столпы ставшего автономным романа».
Однако первейшим из броховских учителей был Гёте. Для автора «Смерти Вергилия» он родоначальник тех лиро-эпических форм, которым Брох привержен: «Гёте жил еще в эпоху старых ценностей, и он был в ней дома, но его предвидение и его знание обгоняли столетия… Тотальность бытия побудила его искать совершенно новые формы выражения и заложить своими „Годами странствий“ основы нового искусства, нового романа… Пришло время этического искусства, и Гёте его освятил…»
Первый роман трилогии «Лунатики» называется «1888. Пасенов, или Романтика», второй — «1903. Эш, или Анархия», третий — «1918. Хугенау, или Деловитость». Это три этапа новейшего безвременья, три стадии распада духовных ценностей, отделенные друг от друга пятнадцатилетними промежутками. И каждая из них воплощена в путях, судьбах, поражениях и победах одного из заглавных героев: Иоахима фон Пасенова, Августа Эша и Вильгельма Хугенау. Они живут в разных не только временных, но и социальных измерениях и оттого вплоть до заключительной части между собой не соприкасаются. Пасенов первый лейтенант гвардейского полка в Берлине, сын прусского юнкера: Эш — мелкий бухгалтер, ищущий сомнительных заработков полупролетарий; Хугенау стопроцентный буржуа, торговый агент отцовской и некоторых других фирм.
Все они стремятся по-своему постичь и реализовать смысл собственной жизни. «В пределах романтического периода первой части, — комментирует Брох свою трилогию, — герой. Пасенов, ставит проблему, хотя и невнятно, но сознательно, и пытается решить ее в духе господствующих фикций (религия, эротика и некое этически — эстетическое отношение к жизни). У героя второй части, Эша, анархистская позиция человека между двумя периодами. Внешне уже коммерциализированный, сблизившийся с житейским стилем грядущей деловитости, внутренне он еще привержен традиционным ценностным установкам. Вопрос о смысле жизни, который беспокоит его никак не осознанно, а, скорее, глухо и смутно, решается все-таки в духе старых схем… В третьей части все снова становится однозначным: герой, Хугенау, уже не имеет почти ничего общего с ценностной традицией…»