На днях я уже могу переехать. Комната в мансарде на втором этаже — олицетворение усеченного по краям моего существования, богобоязненной вершиной устремленного ввысь. «Наличники оливкового цвета, солнце но второй половине дня, если, конечно, не будет конца гнета». Я и хозяйка смеемся, боясь опередить друг друга, готовые вот-вот оборвать эхофицированные выдыхания, в которые не вкладываем уже ни воздух, ни смехотворность.
Изнашивает не сам порок, а близкое нахождение рядом с ним.
Наличники оливкового цвета, под левой ногой у самого входа в комнату свирепым скрипом в слащавую тишину вгрызается половица. Она делает это так, словно читает мои мысли. Я не завидую ей.
Пусть получит еще и еще…
Несколько раз я возвращался в гостиницу, вороша и переворачивая в мозгу нелепейшее болезнетворное столпотворение согласных, каждый раз вздрагивая при кнутообразном прикосновении языка к двум буквам «К». Несколько раз я вынуждал бесспинного портье окроплять меня терпким соком вежливости, невзирая на то, что себя и свой саквояж я имел возможность выдворить вон за один сеанс.
Вначале у ворот гостиницы, с этого ракурса схожей с черновым наброском одного из фасадов Эскуриала, успокаивая ладонями встрепенувшуюся парусность плаща, я повстречал осклабившегося хромого, тяготящеюся обществом эбеновой трости. Хромой был действительно и беспощадно хром, и оставалось выяснить, почему он прельстился перспективой путаться в своих живых и неживых конечностях и на кого он покинул свой дом. Я подумал тогда, пропуская человека вперед, хотя на улице не было тесно и не было сыро, что, будь я хром, я непременно имел бы такую же трость, с которой я никогда б не посмел расставаться: и за обедом, и даже но сне, чтобы сделать ее составной частью себя и приучиться к мысли о хромоте. Но я не хромаю.
Минуя суетородную теснину ворот и обеспамятовав на мгновение от того, что воздух в этот день загорал почти повсеместно и ветер, разогнав все лохматые циновки облаков, сделался недвижным и синим, я повстречал непрошеную цыганку. Та же, прислушиваясь к тайнописи своих побуждений, выискала мою руку и, стандартно заломив карий взор, вдруг спросила:
— ЧЕМУ улыбаешься?
— СЕБЕ, — ответствовал я, отпуская ладонь, будто совершеннолетнего воздушного змея.
— Хочешь, разгадаю судьбу?
— И что же я буду с нею делать, РАЗГАДАННОЙ?
Я вытянул свою руку из ее унизанных безвкусными перстнями пальцев. А цыганка, впервые узрев ладонь, не размалеванную ни пресловутой линией жизни, ни надувными пунцовыми буграми Венеры, ни мстительными фиордами жен и детей, отпрянула, бормоча что-то, состоящее из одних придыханий. Очевидно, ее пеленал профессиональный страх от того, что мне ведом манифест моей судьбы.
Я перебрался в мансарду, заняв секретер, платяной и книжный шкафы немногими, но доброкачественными своими вещами. Образовавшиеся пустоты неподражаемо порицательно смотрели на меня, явно ожидая более добропорядочного и степенного квартиранта. Я ходатайственно улыбнулся, обещав пустоте умиротворить ее безделицами, и улегся с ногами на диван.
Завтра я испытаю себя на новом поприще. Сошью сюртук, долженствующий изображать преизбыток благонадежности; начну удобопонятно кланяться; научусь правильно восседать за столом, ничуть не фиглярничая; буду пестовать что есть мочи свой очеистязательный почерк и следить за льдистой бороной пробора; приведу к присяге всю молодую спесь и начну смотреть на мир так, как не хочу. Завтра учинится градобитие моей сущности, а сегодня по новому дому гуляет грубоватый мужской смех. Набегая с самых невероятных сторон, он виснет на ушах тяжелыми обручами, которые устаешь снимать.
Всласть недосказанный вечер.
Я проснулся, оделенный первыми лучами солнца, заставшего землю врасплох, ибо та была не готова ни к несотворенному свету, ни к пению птиц. Однако все тварное, очень быстро рабствуя торной дороге жизни, принялось напоять взаимностью новую повседневность. Один лишь я, лежа на боку и вдобавок стреноженный вечносбегающим одеялом, был вынужден что-то начинать по-новому. Утреннее светило сомкнулось алыми перстами на моем ночном колпаке и придало ему оттенок головного убора палача. Я вырубил под корень по всему лицу молодняк волос, сторонящихся моей сердцевины, желая сей миг каждой бритве быть острой, а в передразнивающем лоне зеркала я остался навеки небритым. Что-то около часа спустя я забился в лощину улицы, нанизывая на себя все реалии селения с жадностью миссионера: я должен захотеть здесь жить, что почти невозможно. И в мою психику, точно в стеклянный глобус, вживлялись декоративные континенты судеб, на которых я, возможно, скоро запечатлеюсь то рассеянной тональностью водопада, то влажной усыпальницей блуждающего русла реки.
Канцелярия. «Вот ваш стол, молодой человек».
И это действительно был стол, хотя ног под ним я не увидел. Мне вспомнился один хромой, который, узрев разящую тетиву моего воспоминания, подобрал эбеновую трость, будто задыхающийся олимпийский огонь, и убежал в герметичный отсек другой реминисценции, выжидая лучшие времена.
Человек на девяносто девять процентов состоит из памяти и желаний, остальное — кожа.
Вот мой стол, и я при нем. Он похож на вооруженного монаха. Смотрим друг на друга, будто оба очнулись от спячки ледникового периода.
Появились двое молодых людей, которые будут «вводить меня в курс дела». Я осматривал их, не внимая им, и нащупывал свой пульс вне себя. Пятьдесят пять ударов под крышкой чернильницы придали чернилам пенность, шестьдесят — я отмерял в грот замочной скважины сейфа. Но тот не открылся: шестьдесят — не его код. Шестьдесят пять, словно цунами, плющились где-то по ту сторону штор, выбивая гербовую бумажную пыль, ниже моего плеча воздух сложился складками двойного чихания и где-то сзади само себе сказало: «Будьте здоровы». Семьюдесятью ударами крови я отбился от глаз секретарши, проникнутых мобилизованным рвением и опытом одиночества. Двое молодых людей представились:
— Евгений.
— Серж.
Пульс извне бросился на меня, въелся под кожу и стих. Я улыбнулся и молвил:
— Меня зовут Габриэль.
— Что за имя у вас такое престранное? — Имя как имя, Габриэль как Габриэль.
— Здесь мы не слышали о таких именах.
— Я не отсюда.
— Ах, вот оно что.
Я умиротворенно снисходил к забаве нашего разговора и очень быстро уразумел, сколь пагубно отразилась на моих знакомых неприметная червоточина будней. Более крупный в речах и фигуре Евгений соглашательно улыбался через равные промежутки времени, а |м лед за смехом, точно привязанная к нему, содрогалась, выпадая белозубым забралом, нижняя челюсть, а нос плющился, и я очень боялся, что единожды он не выправится назад. Мне стало понятно, что это существо создано для тактильных удовольствий. Невысокий же Серж своей настороженной медлительностью, находящейся в плену центра тяжести, расположенного очень уж низко, хилыми ручонками, опущенными на произвол судьбы вокруг щекообразных бедер, всем своим тельцем, напоминал мне глиняную фигурку, недостаточно затепленную огнем. Мое нектарное удивление не стало выше меня, едва я узнал, что оба они женаты и имеют рудных дочерей. Мало того, Евгений и Серж были почти и кто возраста, они также недавно обитают в селении X и заняты тем же, то есть обстряпыванием начала карьеры.
Сюртуки их были исправны и пригодны для тел. Мы затронули что-то более значительное, и торжествующий оскал Евгения преосуществился в раздумчивость, и только здесь я увидел, что и такие вот люди могут иметь морщины. Но лицевые степенства не старили его, а, напротив, невероятным образом своего пролегания молодили, и я окрестил Евгения про себя седовласым младенцем. Почти все из оговоренного нами в его устах облекалось в черты однобокой крайности, присущей уязвленной молодости, то вдруг временами приобретало такое спесивое немочное потворство Фатуму и загромождалось такой деланной выжидательностью, свойственной трости, что я порой не понимал, по каким законам работает структура его мышления. Серж и Евгений дополняли друг друга фигурами и темпераментами, но сходны были в суждениях. Мнилось, будто один из них ответствует за обоих, нисколько не считая нужным поинтересоваться мнением другого. Серж говорил много меньше и не так напористо, он в большей степени был простым малым, чем Евгений. Происхождение они оба имели самое неприхотливое, судьба сочленила этих людей в процессе их обучения, придала им живучесть, и ныне своим положением они были обязаны не родословной, а тому, что с некоторых пор принято было называть предприимчивостью. Хотя какой именно она была у Сержа, я еще не догадывался. Мое лицо по наитию постепенно приобрело выражение сладкозвучного печальника, гнетомого шероховатостью избираемых тем. Хотя, перебираясь с одного на другое, внешне не связанное, они, впрочем, довольно быстро объяснили суть моего нового занятия, от которого я не переставал открещиваться, дабы оно само собой изменило мой социальный статус, однако попутно не омрачая убожеством предприятия. Я не могу сказать, что оба они мне сразу же не понравились. Все дело в том, что мне все равно — нравится мне человек или нет, ибо во мне все оценочные центры никоим образом не связаны. Просто я не мог предположить, что Евгений и Серж могут быть мне опасны. Разговаривая о том, что мне безразлично, а большинство мирских тем, увы, подпадают под эту категорию, я воображаю всякий раз, что глажу саван из нестандартного ворсистого материала, и глажу его против ворса.