Кем он казался себе в этот момент? Христом, обнявшим свой крест? Скупым рыцарем, обхватившим заветный сундучок? Но он сразу продолжил свой крестный путь.
Орлов был всего на несколько лет старше меня, но выглядел чуть ли не стариком: что так изъело его в цветущую пору мужского века? Болезнь? Власть? Грехи ли, страхи ли? Грязная энергия гигантского бабла? Я чувствовал, что уже почти люблю его надломленную походку, его согбенный черный силуэт.
Он вошел в Замковые Ворота и побрел по узкой средневековой улице Града. Я следовал за ним. И я всеми фибрами своего существа ощущал: мы приближаемся. Приближаемся к Главному. К Главному Месту.
вдруг остро испытал ощущение, уже один раз испытанное мной в семилетнем возрасте — в день, когда я впервые увидел море. Я шел тогда аллеей южного парка, шел между матерью и отцом, сжимая в руках их длинные ладони, и меня вдруг от макушки до пят пронзило острое чувство: вот оно… то самое мгновенье… стержень, вращающий мою зеленую жизнь… Сейчас откроется… И оно открылось.
Синее явление колоссального объема влаги произвело в моем теле потрясение на микроуровне, и тело выбрало в ответ простейшее действие: мне захотелось отлить. Мать и отец остались ждать в аллее, я же раздвинул можжевеловые кусты, оцарапавшись, протиснулся в душное логово кипарисов, и там обнаружился пятачок хвойной земли; здесь уже ссали, пахло мочой и цветами, маслины и акации пели свою майскую песню, валялся мелкий мусор, втоптанный в песок и сухую хвою: пакеты от воздушной кукурузы, пустая коробка сигарет «Космос», отрубленная рука детской куклы. Присмотревшись, я понял, что это рука растерзанного Карлсона: какие-то, видимо, дети-садисты зачем-то расчленили его полое пластмассовое тело на этой поляне. Да, с этим Карлсоном наигрались всласть, по полной программе; возможно, здесь вершилась месть озверевших малышей: месть за бесчисленные дни и месяцы одиночества, скуки и ожидания праздничного стрекочущего звука пропеллера за окном. Тело Карлсона валялось неподалеку в кустах, белея своим пропеллером, его рыжая вихрастая голова висела, нанизанная на ветку, и сияла неуместно довольной улыбкой.
А в центре микролужайки, плотно окруженной кипарисами, лежала пухлая розовая полая рука — ее отсекли по запястье, к тому же у нее аккуратно отрезали все пальцы.
Рассеянно развлекаясь, я стал ссать на эту руку — золотая струйка забавно разбивалась о тельце руки, заставляя ее дрожать и двигаться: струйка забиралась в руку, как в перчатку, и ручейки изливались из пальцев-трубочек, уходя в теплый песок, — казалось, здесь топчется странный краб или паук, который все пытается встать на свои нестойкие золотые ножки, чтобы убежать в сторону моря, но ножки подламываются под ним, растекаются, разбрызгиваются, и Великое Море, породившее этого паука, зовет его равнодушным шумом прибоя вернуться домой, в святое черно-синее логово, откуда он родом.
В тот миг я понял, что такое море, и это понимание сделалось основой моего существования. Это понимание сопровождалось чувством абсолютного освобождения: словно бы раздвинулось мое темя, и тонкая антенна стала выдвигаться в небо — тончайшая, стекловидная, абсолютно гладкая игла. На остром кончике этой иглы балансировал крошечный, но неимоверно тяжелый шарик, который был зрячим и для моей радости присматривался к разворачивающимся вне меня ландшафтам и горным хребтам, возлежащим в пене словно отряд отдыхающих драконов, гигантских медведей, утопленников, дев, монахов…
В то мгновение, зримо включившись в циркуляцию мировой влаги, став одним из бесчисленных капилляров мирового ока, сделавшись современным зрением, охватывающим микроструктуру чрезвычайно удаленных объектов, я максимально наслаждался жизнью.
в этот раз оно приближалось неотвратимо, точнее, я приближался к нему каждым своим шагом, и снова слегка кружилась голова от таинственного восхищения, хотя в этот раз оно не было морем. Оно стало Собор.
Собор Святого Витта. Главный собор Праги, вознесший свои башни над городом, он встал передо мной словно скала или взрыв, и нечто откровенческое светилось в его каменных терновниках, сталактитах, кораллах… «Всякий настоящий собор это тоже море, — подумал я, — недаром так называли Великий Иерусалимский Храм — Море».
Кто такой святой Витт? О нем напоминают только танец-болезнь и этот гигантский собор. Площадь перед собором вся кишела туристами, а собор стоял закрытый, в нем производились какие-то реставрационные работы, он неприступной скалой возвышался среди пестрой толпы, холодно замкнувшись от ее ядовитого проникновения. Но Орлов уверенно подошел к боковому крылу собора и остановился возле маленькой дверцы в стене. Я увидел, что он достал из кармана плаща ключ, повернул его в скважине и скрылся в соборе.
Я неторопливо приблизился к этой дверце, пробираясь сквозь толпу, орущую на разных языках. Я достал из рюкзака ключ, абсолютную копию того, что был у Орлова. Открыл дверцу, вошел, запер ее за собой.
Тишина и холод объяли меня. Я тихо пошел по боковому нефу. Везде безлюдно, пусто. Глубоко пахло холодным камнем, только в одной из капелл на стопе деревянных щитов спал реставратор, согретый витражным лучом. На огромной высоте парили большие холодные епископы, они танцевали, их заморозило в танце. Вы, эмбрионы барокко, в готических струях застыли. Готика одного котика. Готы любят готику — спасибо наркотику. Водопады, водопады. Лилии, лилии. Колонны, колонны… Мраморное сало. Как же, блядь, здесь все-таки красиво! О капелле Святого Вацлава неплохо бы вспомнить в последний миг жизни.
Затем я увидел центральный алтарь, золотое распятие, а перед ним коленопреклоненного Орлова. Пышный янтарный свет ниспадал на него, делая картинку непереносимо роскошной. Полы черного пальто Орлова раскинулись по мрамору плит, он казался черным орлом, прилетевшим к ногам своего Господина, но странно, что этим Господином оказался не великодержавный Зевс, а распятый Христос. Перед Орловым у подножия креста стоял его чемодан — и распростершийся ниц Орлов словно бы смиренно преподносил его Господу. Впрочем, меня не интересовали его религиозные игры. Настал миг икс. Расстояние меня устраивало. Я поднял пистолет с глушителем, прицелился в черную согбенную спину, палец лег на курок. Орлов чуть приподнялся, обратив лицо к Спасителю. В этот момент в голове у меня вспыхнуло стихотворение:
— Ко-ко-ко, — говорит госпожа Курочка.
— Ке-ке-ке, — вторит ей товарищ петушок.
Люблю, чтобы стихи являлись как девочка со спичками — простые, мечтающие о празднике, но на глазах превращающиеся в лед. Люблю кусочек ворчливого бреда, исторгаемый самой сердцевиной бытия. Эмбриональный шелест истины. Что есть стихи и песни, как не затянувшееся прощание с аграрным миром? Я — дитя мегаполиса, так почему же в моем сердце так часто вспыхивают поля злаков, эти гигантские злачные места и крошечные огороды, где копаются загорелые старики? Я медиум, что ли, этих гибнущих полей? Мне, что ли, поручили записать их последний шелестящий крик? Записать выстрелами, пунктиром дымящихся пулевых дырок на телах и стенах? Мне ли? Да, да, да. Оюшки!
— Прощаю, — тихо произнес я и сделал выстрел. Хороший выстрел. Я всегда делаю хороший выстрел. Медицинский, можно сказать. Почти укол. Я не причиняю боли. Специально для этого изучал анатомию, приобрел знания почти врачебные.
Эхо приглушенного выстрела повисло в соборе — как будто отовсюду сыпался песок. Но вскоре снова сделалось гулко и тихо, как в гигантской морской раковине. Орлов неподвижно лежал у подножия креста.
Я хотел повернуться и уйти, но тут во мне вдруг пробудилось любопытство относительно чемоданчика. Что Орлов возжелал подарить Господу перед смертью? Чемоданчик, полный чистейшей воды бриллиантами? Чем еще он мог быть полон? Деньгами? Кокаином? Фаршем, сделанным из тела убитой любовницы? Ушами врагов? Документами, разоблачающими грязную власть тайного правительства Земли?
Поддавшись любопытству, я осторожно приблизился и заглянул в открытый чемоданчик через плечо мертвого Орлова. Чемодан был наполнен творогом. Простой белый творог лежал внутри, равномерно заполняя все пространство чемоданчика — от него сквозь древний каменный запах собора повеяло младенческой кисломолочной свежестью. На зернистой поверхности творога алели яркие пятна крови Орлова — убитый уронил в белый творог свою белую голову.
Я улыбнулся. Творог. Эти яркие красные пятна на белом. Мне так остро вспомнилось, как в детстве за веселыми завтраками поливал я творога вареньем. Захотелось всей грудью вдохнуть в себя этот запах. Я наклонился к чемоданчику, полуобняв труп Орлова, и жадно втянул аромат. Такой, в общем-то, странный, изначальный, растерянный…