Петровский поднялся со своего кресла, явно давая тем самым понять, что аудиенция окончена. Было ясно, что он скорее предпочитает принять сидящую в предбаннике малоприятную группу склочников, чем продолжать разговор со мной. Молча проводил он меня до двери своего кабинета и только тогда, в характерной своей манере, пожимая мне на прощанье руку, хмуро сказал: «Ничего не выйдет. Слишком много на физфаке сволочей…»[4]
Сойдя на троллейбусной остановке «Улица академика Петровского», я подымаюсь на второй этаж бедного старого дома (Ленинский проспект 15), где ютится в жалкой комнатушке астрономическая редакция издательства «Наука». На лестничной клетке старые часы вот уже 30 лет показывают четверть пятого. Всю эту короткую дорогу я продолжаю думать о судьбе замечательного человека — моего ректора. Книгу «Звезды, их рождение, жизнь и смерть», которая вышла в этом издательстве, я посвятил светлой памяти Ивана Георгиевича Петровского. Что я могу еще для него сделать?
К вопросу о Федоре Кузьмиче
«У меня к Вам очень большая просьба, — сказала мне заведующая терапевтическим отделением больницы Академии наук Людмила Романовна, закончив беглый осмотр моей персоны. — Больница переполнена. Не разрешили бы Вы временно поместить в Вашу палату одного симпатичного доктора наук?» Дело было в начале февраля 1968 года. Я болел своим первым инфарктом миокарда и находился на излечении в нашей славной «академичке». По положению, как член-корр, я занимал там отдельную палату полулюкс (в люксах положено болеть и умирать «полным генералам», то бишь академикам — иерархия в этом лечебном заведении соблюдается неукоснительно).
Кризис, когда я вполне реально мог умереть, уже миновал. Я три недели пролежал на спине, чего никому не желаю (говорят, сейчас от этой методы отказываются — и правильно делают). С постели меня еще не подымали, но, слава богу, мое тело могло принимать любое положение на койке. Много читал. Принимал многочисленных гостей — родных и сослуживцев. Меня все так нежно любили, баловали — короче говоря, мне было хорошо. Мелкие больничные происшествия меня забавляли. Почему-то запомнился смешной эпизод. В одно из воскресений обход больных делала до этого незнакомая мне дежурная врачиха. Я запомнил, что она была вызывающе шикарно одета для этой юдоли слез, что, впрочем, не удивительно. «Наверное, дочка или невестка какого-то академического бонзы», — подумал я. Таких блатных врачей, особенно врачих, в этом заведении немало. Я чувствовал себя довольно прилично, поэтому частоту пульса измерял себе сам. «73», — сказал я этой милой даме. «Такого не может быть, — назидательно заметила та, — пульс всегда величина четная». Потрясенный таким необыкновенным открытием, я даже не сразу расхохотался. Оказывается, к такому выводу дурища пришла, измеряя количество ударов за половину или четверть минуты…
Просьба Людмилы Романовны не привела меня в восторг — я привык к свободной жизни в отдельной палате; но, с другой стороны, нельзя быть эгоистичной свиньей, и я согласился.
Таким образом в моей палате появился новый жилец, оказавшийся чрезвычайно интересным человеком. Это был известнейший скульптор-антрополог Михаил Михайлович Герасимов. В отличие от меня он был ходячий и притом, несмотря на солидный возраст, необыкновенно активный и бодрый. Часами рассказывал он мне про свое удивительное ремесло, пограничное между наукой и искусством и совершенно немыслимое без интуиции с изрядной долей шарлатанства. Страдал он довольно распространенным комплексом «меня не оценили». Действительно, мой родной брат, скульптор по профессии, решительно утверждал, что Герасимов никакой не скульптор, в лучшем случае — «лепщик» (термин, считающийся у скульпторов обидным). Мнения антропологов о работе Герасимова я не знаю — просто у меня нет знакомых антропологов. Однако я почти уверен, что это мнение будет близко к мнению скульпторов. Уж так сложилась судьба у Михаила Михайловича, так же, впрочем, как у многих других талантливых людей, деятельность которых в той или иной степени необычна. Работать «на стыке» — далеко не всегда счастливый удел, хотя бывают и крупные удачи.
Общаясь почти две недели с Михаилом Михайловичем, я уверовал в его метод. В частности, только такими я представляю себе исторических личностей, воскресших из праха благодаря уникальному таланту и прозорливой интуиции этого замечательного человека. Так, например, меня абсолютно убеждает реставрированное Герасимовым лицо старого казаха с огромными скулами — великого князя Ярослава Мудрого. Много позже, читая удивительную книгу Олжаса Сулейменова «Аз и Я», где доказывается кипчакское, т. е. тюркское, влияние на национальный русский эпос «Слово о полку Игореве», я неизменно видел лицо Ярослава Мудрого. Ведь мать и бабушка князя Игоря были половчанки…
Удивляла меня и работа Михаила Михайловича по линии уголовного розыска, когда ему удавалось по черепу, пролежавшему зиму под снегом, восстановить облик жертвы преступления и тем самым способствовать торжеству правосудия. И уж совсем трудно было оторваться от пугающе достоверных физиономий неандертальцев и прочих наших пещерных предков.
Все же в конце этих двух недель я порядком устал от своего необычного однопалаточника — слишком много было разговоров, а я еще был слаб. И как-то раз, решив взять инициативу в свои руки, я сказал ему: «Есть одна проблема, Михаил Михайлович, которую можете решить только Вы. Все-таки вопрос о реальности старца Федора Кузьмича, о котором так превосходно рассказал нам Толстой, совершенно неясен. Обстоятельства смерти императора Александра покрыты тайной. С чего это вдруг здоровый, молодой (47 лет!) мужчина, так странно державший себя в последние годы своего царствования, совершенно неожиданно умирает в забытом богом Таганроге? Тут может быть и не все ладно. И кому, как не Вам, Михаил Михайлович, вскрыть гробницу императора, которая в соборе Петропавловской крепости, восстановить по черепу лицо покойного и сверить его с богатейшей иконографией Александра? Вопрос будет раз и навсегда снят!»
Герасимов как-то необыкновенно ядовито рассмеялся. «Ишь какой умник! Я всю жизнь об этом мечтал. Три раза обращался в Правительство, прося разрешения вскрыть гробницу Александра. Последний раз я это сделал 2 года тому назад. И каждый раз мне отказывают. Причин не говорят. Словно какая-то стена!» Сообщение Михаила Михайловича меня взволновало. В моем изощренном в выдумывании всякого рода гипотез о природе космических объектов мозгу одна удивительная догадка о причине отрицательного ответа директивных органов на просьбу знаменитого ученого сменяла другую. «Уж не подтверждением ли правдивости легенды о старце Федоре Кузьмиче является столь странная позиция властей? Ведь не постеснялись же вскрыть гробницу Тамерлана задень до начала Отечественной войны, существенно осложнив мобилизацию в Средней Азии. Может быть они усмотрели в поведении императора намек на то, что непристойно цепляться всеми силами за мирскую власть?»
Через полтора месяца я выписался из больницы. Началась новая жизнь, появились новые заботы. И я постепенно стал забывать и Герасимова, и проблему Федора Кузьмича. Скоро я узнал, что Герасимов умер — а какой был бодрый, весь переполненный планами!
Прошло еще 10 лет. Как обычно, рубеж февраля-марта я проводил в Малеевке, в доме творчества писателей. Дни проходили однообразно и очень хорошо: завтрак, лыжи, обед, сон, кино — чаще всего скверное. Вечером прогуливался по Большому кругу с компанией знакомых, полузнакомых и незнакомых людей. В числе прочих я изредка совершал такой круг с неизвестным мне до этого человеком — кряжистым стариком Степаном Владимировичем. У него были необыкновенно густые сизые брови, из-под которых сверкали голубизной совершенно детские глаза. Он был старый моряк, участник гражданской войны, потом красный профессор; еще недавно читал в каком-то вузе курс политэкономии. На удивление хорошо знал русскую литературу. И вообще старик был занятный.
Как-то морозным вечером мы совершали с ним обычный круг, и вдруг Степан Владимирович спрашивает меня: «А что бы Вы, Иосиф Самойлович сказали, если бы я сообщил Вам, что вот так же ясно, как вижу Вас (в этот момент мы проходили под фонарем), я видел в полном параде графа Орлова Чесменского?» Я стал лениво соображать: граф Алексей Орлов, брат фаворита Екатерины Второй, умершей в 1796 году. Он, по-видимому, был моложе императрицы, но вряд ли он умер позже 1810 года…» «Я сказал бы Вам, что Вы обознались», — вежливо ответил я.
Засмеявшись, Степан Владимирович поведал мне удивительную историю. Как хорошо известно, во времена голода 1921 года был издан знаменитый ленинский декрет об изъятии церковных драгоценностей. Значительно менее известно, что в этом декрете был секретный пункт, предписывавший вскрывать могилы царской знати и вельмож на предмет изъятия из захоронений ценностей в фонд помощи голодающим. Мой собеседник — тогда молодой балтийский моряк — был в одной из таких «гробокопательных» команд, вскрывавшей на Псковщине, в родовом поместье графов Орловых их фамильный склеп. И вот, когда вскрыли гробницу, перед изумленной, занятой этим кощунственным делом командой предстал совершенно нетронутый тлением, облаченный в парадные одежды граф. Особенных сокровищ там не нашли, а графа выбросили в канаву. «К вечеру он стал быстро чернеть», — вспоминал Степан Владимирович.