Ему не нравилось прославленное изречение нью-йоркской миллиардерши о том, что налоги существуют для «мелких людишек». От этих слов веяло дурным душком. Джон Вилс разделял более элегантно сформулированную точку зрения многих его старших коллег, обретавшихся в мире лондонских хедж-фондов и банков: «Уплата подоходного налога — дело добровольное».
Колокола все звонили, а он, закрыв глаза, размышлял о том, как фантастически повезло ему в жизни. В офисе стояла чудесная тишина. Двое его старших служащих трудились за границей: Даффи в Швейцарии, Безамьян в Нью-Йорке (Безамьян приходил на работу в эспадрильях, а в минуты особенно острые начинал распевать французские народные песни). Единственным, кому в кафедральной тиши Олд-Пай-стрит дозволялась многоречивость, был партнер Вилса Стивен Годли; только ему удавалось снимать напряжение, изводившее других работников компании, только его подмышкам разрешалось потеть при заключении миллиардной сделки. В первый же день их знакомства, состоявшегося в 1990-м в стенах Нью-йоркского инвестиционного банка, Вилс увидел в открытой, азартной веселости Годли нечто такое, чего недоставало ему самому: клиенты проникались к Годли расположением, какого к Вилсу никто и никогда не испытывал. Годли разговаривал с ними, прибегая к спортивным метафорам («Думаю, нам стоит отдать другой стороне право первой подачи»), и был единственным в Нью-Йорке англичанином, рассуждавшим о бейсболе и американском футболе так же легко и уверенно, как о гольфе и крикете. Когда в 1999-м они начали собирать средства, необходимые для создания собственного хедж-фонда, Билс быстро понял, что ведение переговоров лучше предоставить Стиву. Кого волнует сидящий на чердаке сумасшедший, если дверь этого чердака заперта на крепкий замок, а ключ от него лежит в кармане улыбчивого Стивена Годли?
Их давнее сотрудничество означало, что Стивену известны подробности каждой сделки, заключенной Джоном Вилсом за более чем пятнадцать лет, и это позволяло ему отпускать несмешные шуточки насчет трупов и мест их захоронения. С другой стороны, и Вилс знал, как именно Годли заработал в банке первые свои 10 миллионов фунтов, используя (поначалу к выгоде своих работодателей, а затем и к собственной — посредством ежегодных премий) информацию, которая просачивалась сквозь бумажные «китайские стены»: свои сделки он заключал за долю секунды до того, как ему предстояло заключить точно такие же, затребованные клиентами. Считалось, что это просто-напросто следствие избытка сил и того, что Клаузевиц называл «туманом войны»: следствие, не имеющее ничего общего с безвкусными подковерными сделками департамента долговых расписок. Все так делали. Китайцы, говаривал Годли, люди, как правило, низкорослые, так что заглядывать поверх их стен дело нехитрое. «Китайскими стенами» называлось в финансовом мире внутреннее распределение функций банка, цель которого — предотвращать возможные злоупотребления.
Вилс заставил свои мысли вернуться к настоящему. Последние шесть месяцев были для «Высокого уровня» тяжелыми. Одну из вечных проблем фонда составлял сам его размер (фонд управлял капиталом объемом в 12 миллиардов фунтов, около четверти которого составляли реинвестиции самого Вилса) — нередко оказывалось затруднительным найти рынок, вопиющая неэффективность которого позволяла бы добиться серьезного роста доходности. А кроме того, Вилсу, увы, не удалось извлечь прибыль из ипотечного рынка, который давно уже сотрясал Америку чем-то вроде подземных толчков. После продолжительных консультаций с Марком Безамьяном Вилс пришел в 2005-м к заключению, что американские ипотечные компании переборщили с продажей закладных людям не богатым («субпраймерам»), и если что-то — неважно что — пойдет не так, начнутся перебои с ежемесячными выплатами.
И потому «Высокий уровень» потратил сотни миллионов долларов, скупая опционы на продажи, определяемые индексом обеспеченного активами залога, в данном случае — индексом релевантного жилья. В будущем эти опционы давали Вилсу право продавать их, если ему захочется, по заранее обговоренной цене, наживаясь на разнице между нею и куда более низкой, до которой, как он был уверен, упадет рынок. Однако индекс стоял недвижимо. Это казалось немыслимым. Люди теряли работу, просрочивали платежи; процентные ставки, а стало быть, и размеры платежей возрастали, а индекс стоял и стоял себе на месте.
Как известно каждому, хорошего менеджера отличает способность признавать, что он потерпел поражение, и летом 2006-го Вилс от идеи своей отказался и опционы распродал. Индексу же потребовалось, чтобы рухнуть, еще девять месяцев. Вилс не испытывал удовольствия от того, что, в конечном счете, он оказался прав, и по-прежнему считал, что поступил, вовремя отойдя в сторонку, мудро: просто иррациональное поведение рынка продержалось дольше, чем его терпение, вот он и сделал то, что следовало сделать профессионалу. Вилс возместил часть своих потерь, продав без покрытия парочку индивидуальных провайдеров ипотечных закладных, однако и эту позицию он ликвидировал — и вернул заимствованные акции, заплатив цену, которая была на двадцать пунктов выше ее окончательного надира. Что же, и такое тоже случается.
И все-таки как мог он питать в нынешней холодной декабрьской мгле уверенность в том, что на него не повлияла, хотя бы на миг, нанесенная его гордости рана? Вилс взглянул в окно на кафедральный собор, прищурился. Сегодняшний долгий самоанализ был его ритуалом. Не убедившись в чистоте своих мотивов — иными словами, в том, что им руководит лишенная эмоций, строгая оценка прибыльности, — Вилс никогда и ничего не предпринимал.
Где-то в коридорах его мозга — за мыслями о жене, детях, повседневной жизни, плотских потребностях, за переплетением рубцов от переживаний и утрат — крылось существо, сердце которого умело биться лишь в такт движениям рынка. Джон Вилс не мог быть по-мужски счастливым, если он не зарабатывал деньги. И потому анализ своих потенциальных возможностей был для Вилса чем-то большим, нежели деловая или математическая задача; в этом анализе заключалось нечто болезненно близкое к самопознанию. На нем и зиждилась вся жизнь Вилса.
II
В последнем вагоне поезда, который вела по «Кольцевой» Дженни Форчун, сидел, глядя прямо перед собой, Хасан аль-Рашид. Обычно, если у него не было книги, он поводил головой вверх и вниз, добиваясь, чтобы отражение его лица в выпуклом стекле окна напротив обзаводилось глазами панды, удлиняющимися, точно в кривом ярмарочном зеркале, а затем вылезающими из орбит. Однако сегодня ему было не до подобных забав: он ехал покупать составные части бомбы.
Двое белых подростков, сидевших напротив, целовались, а после высовывали языки, соприкасаясь их кончиками, и смеялись. И хотя подростки были поглощены друг дружкой, прилюдное проявление такой близости выглядело неким вызовом. Рядом с ними сидел, наклонившись вперед, темнокожий юноша в пухлых белых кроссовках размером с небольшие ялики. Из его наушников доносилось шипенье и тумканье. Хасан чувствовал, что глаза юноши, хоть и потупленные, готовы зацепиться за любой устремленный в них взгляд, и потому старался смотреть немного левее его сгорбленных плеч.
А слева от Хасана стояли у центральных дверей вагона туристы из Японии и Европы. Сегодня воскресенье, думал Хасан, большинству этих людей следует быть в церкви, однако в наши дни христиане видят в храмах лишь памятники или произведения искусства, архитектурой и росписью которых положено любоваться, но не место, где они могли бы поклоняться Богу. Окончательная утрата веры произошла у них в десять с чем-то последних лет и даже в мире кафиров[4] оказалась почти незамеченной. Какие они все-таки странные, думал Хасан, эти люди, позволяющие жизни вечной ускользать из их рук.
Там, где он вырос, в Глазго, христиане (в то время Хасан еще не взял на вооружение слово «кафир») богохульствовали, пьянствовали и прелюбодействовали, однако он знал, что в большинстве своем они еще оставались людьми более-менее верующими. Они нарушали в номерах отелей брачные обеты, но все же заключали браки в церквях. Они приходили в церковь на Рождество или когда хоронили друзей, они приносили туда детей, чтобы дать им имя, а умирая, по-прежнему посылали за священником. Теперь же в газетных обзорах можно прочитать статистические данные, которые подтверждают то, что известно всем и без них: люди отступились от Бога. И вряд ли хотя бы один кафир заметил это.
С каждым днем Хасан лишь сильнее убеждался, что весь остальной мир погрузился в спячку. За исключением тех, кто входил в его группу, да кое-кого из наиболее ревностных прихожан мечети на Паддинг-Милл-лейн, люди, которых он знал, представлялись ему заблудшими. Он не мог понять, почему они уделяют так мало внимания своему спасению; это озадачивало его так же, как озадачила бы мать, кормящая младенца из бутылочки с виски. Быть может, это и дает некие недолговечные выгоды — небольшую передышку от плача, — однако разумный человек вряд ли соблазнился бы ими. И ведь истину жизни, в том числе и жизни загробной, никак не назовешь совершенно скрытой от их глаз.