А моя продолжалась своим чередом. Янка в период ухода из семьи поссорилась с отцом. Он сказал ей, что она ему больше не дочь, она в свою очередь ответила, что он ей больше не отец. Отношения были разорваны. Сестру я после этого не видела больше десяти лет. Надо сказать, отец боялся, вероятно, что его отношение к брату и сестре выплывет наружу. Он постоянно говорил о них всякие гадости, для всех остальных эта тема была — табу. Говорить о Петьке и Янке, вроде, и не запрещалось, но ни у кого не возникало подобного желания. Ни у мамы, ни у меня, ни у знакомых отца.
Помню, что отец любил наставительно мне сообщать, что Янка ненавидит меня, потому что теперь только мне одной наследуется дача, и поэтому Янка не преминет любым способом устранить меня. Попытается подкупить, соблазнить на личную беседу, а после — уж что получится: или под машину толкнет, или с моста спихнет — один черт, убьет, короче. Я понимала, что все это бред, но ощущение вражды по отношению к сестре с каждым таким разговором росло. К счастью, у нас обеих не было горячего желания общаться друг с другом. Поэтому мне не пришлось мучиться каким-либо решением, если бы вдруг наступил выбор: встречаться или нет с ней. Никто меня убивать не собирался.
Девятнадцатое воспоминание. Двенадцать лет.
Я научилась абстрагироваться даже тогда, когда отец обращается непосредственно ко мне. Он что-то говорит, я мотаю головой. Он повышает голос. Я опять мотаю головой. Он орет. А у меня железная выдержка. Мне все нипочем. Смысл его слов, тембр голоса — все проходит мимо. Другие, однако, с этим не справляются.
Отец возвращается из магазина. Взвешивает купленные продукты. Обвесили. На сто граммов колбасы. Бедолаги. Но это меня не касается, я занимаюсь своими делами. Отец звонит по телефону. Голос его рокочет, интонации угрожающие. Он спрашивает директора магазина. Кому-кому, а ему, я это знаю, позовут, из-под земли достанут, кого угодно. От него исходит ощущение неограниченной власти. Отец сообщает, что его обвесили на сто граммов колбасы.
Через пятнадцать минут ему приносят и колбасу, и мясо, и рыбу. Полный пакет. Там явно не сто грамм и даже не килограмм. Отец успокаивается. Теперь все нормально.
Двадцатое воспоминание. Тринадцать лет.
Однако, в этот год ему удалось пробить брешь в моей защите. И он научил-таки меня ненавидеть. Вот как это было.
Мы с классом ходили в театр, на утренник. Когда спектакль кончился, снаружи начался ливень. Все дружно рванули к остановке. Втиснулись в троллейбус. Все, кроме меня. Мне не хватило места. Я осталась под дождем. Позвонила с остановки маме на работу, надеясь, что она выручит — я всегда достаточно плохо ориентировалась в городе. Спросила, как добраться домой. Она сказала подождать. Перезвонит отцу и он заедет за мной.
Минут через двадцать подкатило такси. Это другие могли вызывать его часами. Для отца такой проблемы не было. Он привез меня домой, вымокшую, наорал, затащил в ванную, раздел, приказал залезть под горячий душ. После этого велел поворачиваться, чтобы вода поливала меня целиком. Взгляд его вряд ли когда забуду. Знать бы тогда, что повезло мне гораздо больше, чем Янке в свое время.
Двадцать первое воспоминание. Четырнадцать лет. А вот и юность.
Ну вот, вот теперь оно и случилось. То самое, что 8 лет назад мне казалось очень далеким. Да-да, отец вышел на пенсию. Хотя я очень надеялась, что он на этот шаг не решится. Он перестал ездить. Если раньше он был дома лишь два-три дня в неделю, то теперь практически никуда не вылезал. Я научилась достаточно извращенно врать, придумывая каждый раз, почему я надолго задерживаюсь в школе. Лгать приходилось, методично запоминая, когда и что я уже напридумывала, поскольку отец все время пытался меня подловить на этом вранье. Кроме того, нужно было обзаводиться алиби — на тот случай, когда он стал бы мою ложь проверять. Я поступила во множество кружков, которые посещала крайне редко, только лишь для того, чтобы продолжать в них числиться на случай проверки. А сама сидела в кафе около школы. Ко мне там довольно быстро привыкли. У меня был свой столик, за которым я часами писала. Да, пришло время пробовать свои силы в литературе. Повести и романы сыпались из-под моего пера. Дома я их прятала в разных углах, когда отец выходил на кухню или в туалет. Писала в кафе, в школе на уроках, дома, спрятав блокнот под тетрадь с домашним заданием. Тогда же меня пригласили в престижный писательский клуб. Тогда же получила свою первую литературную премию. И я почувстовала, что начинаю дышать.
Двадцать второе воспоминание. Пятнадцать лет.
Прятать и перепрятывать в новые укромные места блокноты всё тяжелее — их становится слишком много. Штук сто, а то и больше. В несколько приемов я перевожу их на дачу. Складываю у себя в комнате в бельевом шкафу, прикрываю сверху кучей тряпья. После очередной поездки в город их там не оказывается. На мой вопрос, где они, отец читает мне нотацию о том, что я захламила свою комнату, что макулатуру надо сразу сжигать, а не ждать, когда за меня это сделают другие. Я молчу. Я научилась, как Петька когда-то, шевелить скулами. Я целиком и полностью сосредотачиваюсь на этом занятии.
Двадцать третье воспоминание. Шестнадцать лет.
В принципе внешне почти ничего не меняется. Я много пишу. Но я начинаю чувствовать свою силу. Стоя перед зеркалом, я учусь выдвигать вперед нижнюю челюсть, угрожающе опускать брови и смотреть со зверским прищуром. Я говорю медленно и раздельно, вкладывая энергию в каждое слово. У меня получается не хуже, чем у отца. Окружающие начинают меня бояться. Одной фразой я могу поставить на место любого. В отличие от отца я использую силу только в тех случаях, когда я этого хочу. Но однажды, ломая волю одного из учителей, ставя его на место, я понимаю, что испытываю огромное удовольствие от унижения, которое он испытывает. Мне становится не по себе. Настолько не по себе, что я начинаю пытаться себя ограничить. Волей задавить то, что оживает во мне — первобытную дикую мощь. И чем больше я стараюсь это сделать, тем неуправляемей она становится. Я физически чувствую ее зарождение в себе, как она переполняет меня и сполохами прорывается наружу. Я начинаю вновь бояться отца — взаимодействия с ним. Я чувствую, что мы связаны, что я нахожусь под его влиянием и я понимаю, что пока он рядом, со мной будет происходить это неведомое преображение, которое мне инстинктивно нравится и которое я в себе ненавижу.
Когда он в очередной раз заводится по какому-то пустяку, я выпячиваю челюсть, прищуриваю глаза и выцеживаю сквозь зубы, вкладывая в слова всю свою ненависть:
— А ты знаешь, батя, ты ведь фашист.
В первый раз в жизни я вижу его растерявшимся. На его глазах я достаю из тайников свои блокноты, складываю их в рюкзак, надеваю его на себя и ухожу. Некоторое время я живу у своих друзей. Тем временем, оказывается, что у отца есть своя комната, отдельно от нас. Это новость для меня. И это помогает мне выжить — мама сумела договориться с отцом, чтобы он дал мне ключи от своей комнаты. Там есть все, что для меня нужно: стол, стул, шкаф, кровать. Правда, кровать детская, и спать приходится, скрючившись, но я довольно быстро выбиваю спинку ногами, после чего приспосабливаю стул как ее продолжение.
Теперь и мое имя стало табу. С мамой я встречаюсь на ее работе. Для меня наступают пять долгих лет вольницы. За это время я успеваю справиться с собой — мой характер меняется так стремительно, что те, кто не встречал меня месяц-два, не могут после поверить, что я — это я. Однако, это все-таки я.
Двадцать четвертое воспоминание. Двадцать один год.
Мама не выдерживает один на один с отцом. Я не подспорье. У меня своя жизнь. Мы по-прежнему встречаемся только на работе. Мама заболевает, она чахнет на глазах. Когда отец понимает, что она скоро умрет, он начинает применять всю свою силу на то, чтобы достать для нее отсутствующие в продаже лекарства, добивается приема у профессоров и академиков, но все напрасно. За три дня до маминой смерти он вспомнил обо мне впервые за пять лет и позвонил:
— Если ты хочешь еще увидеть мать живой, приходи домой.
Я пришла. Мама была без сознания. Она умирала все это время, и мы по очереди дежурили у ее постели. На третий день мама умерла. Это было ночью, в мое дежурство. Я разбудила отца. Он вскочил, схватил шприц, камфору, кодеин, начал вводить маме в руку. Что случилось, не понимаю. Мама ожила, полчаса хрипло дышала и опять умерла. Отец вновь ввел ей кодеин и камфору. И снова она ожила на полчаса. В самом конце она вдруг пришла в себя, посмотрела мне в глаза, и во взгляде ее было столько муки, что у меня хватило силы запретить отцу вкалывать ей лекарство в третий раз. Все было кончено. Потом были похороны, поминки, после чего я отправилась на тот адрес, где прожила пять лет. На двери комнаты стояло несколько новых замков.