– Ну как, – спросил я, – хорошо провела время?
Она усмехнулась, потупила глаза и тихо сказала:
– Шмар. – (Усеченное от «кошмар».)
С рассеянной утонченностью она помешивала свой кофе, доставая и опуская ложку без единого всплеска.
– Под конец стало как-то странно, – сказал я, – даже хозяин исчез. Он провожал Анну Малон домой.
– Знаю.
Меня удивила ее осведомленность, при том что в тот час ее тошнило в туалете.
– А ты как будто ревнуешь, – добавила она.
– Кто? Я? Ничего подобного.
– Она ведь нравится тебе, Джон, разве нет?
То, что она обращалась ко мне по имени, да и сам вопрос не казались мне неискренними (хотя мы только что познакомились, если не считать прежние вечеринки), принимая во внимание поздний час и то, что она принесла мне кофе.
– Да мне вообще все нравятся, – сказал я ей, – и чем дольше я их знаю, тем больше люблю, потому что они всё больше становятся частью меня самого. А еще больше мне нравятся те, кого я только что встретил. Вот Анну Малон я знаю с детского сада. Каждый божий день мамаша провожала ее до школьного двора, когда все остальные родители уже давно перестали.
Я хотел произвести впечатление на Маргарет, но ее глаза были слишком затуманены. Она мужественно боролась со своей усталостью, но от этого усталость только крепчала.
– А тогда она тебе нравилась?
– Я жалел ее за то, что мать ставит ее в неловкое положение.
Она спросила:
– Каким был Ларри в детстве?
– О-о, умница. Только хитрый.
– Хитрый?
– Ну, в общем, да. В каком-то классе мы с ним начали играть в шахматы. Я всегда выигрывал, пока он втайне не начал брать уроки у кого-то из знакомых его родителей и штудировать книги по шахматной стратегии.
Маргарет рассмеялась от неподдельного удовольствия:
– И тогда он выиграл?
– Один раз. После этого я заиграл в полную силу, и тогда он решил, что шахматы – детская забава. К тому же я для него был уже отработанный материал. Он, бывало, сдружится с тобой так, что зазывает к себе в гости каждый день, а потом через месяц-другой найдет себе нового любимчика, и привет.
– Он занятный, – сказала она, – у него, что называется, холодный рассудок. Он решает, чего хочет, а затем поступает как считает нужным, и кто бы что ни говорил – ни за что не изменит своего решения.
– Он и правда добивается своего, – осторожно признал я, сознавая, что для нее это означает одно: «добивается ее». Бедная обиженная девочка – воображала, будто он все это время с редкой изворотливостью продирается навстречу ей сквозь рогатки и препоны, расставленные родителями.
Мой кофе был почти выпит, и я обернулся на диван в соседней комнате. Нил с девушкой сползли вниз и скрылись из виду за спинкой. До этого мне и в голову не приходило, что между ними что-то есть, но теперь, когда до меня дошло, это показалось вполне вероятным, а в такой ночной час – еще и обнадеживающим, хотя это также означало, что в Чикаго мы пока не едем.
И я рассказывал Маргарет про Ларри, она тоже кое-что вставила от себя, обнаружив довольно точное представление о его характере. Для меня такое обстоятельное обсуждение личности друга детства, словно он в одночасье превратился в пуп земли, казалось несоразмерным. У меня не укладывалось в голове, что даже в ее мире он значил так много. За год с небольшим Ларри Шуман превратился для меня в ничто. Предмет разговора, однако, был не так важен, как сам разговор: быстрые «да-да», медленные кивки, переплетение разных воспоминаний – это напоминало «панамские корзины», которые сплетаются под водой вокруг никчемного камня.
Она предложила мне еще чашечку. Когда она принесла кофе, то села не напротив, а рядом, чем вознесла меня на такую высоту признательности и обожания, что единственным способом это все как-то выразить было ее не поцеловать, как будто поцелуй унизителен для женщины. Она сказала:
– Холодно. Чертов скряга, поставил термостат на шестьдесят. – Она имела в виду своего папашу.
Она обвила мою руку вокруг своих плеч, а мою ладонь положила на свое обнаженное запястье, чтобы согреться.
Мой большой палец оказался прямо у нее под грудью. Голова ее легла в ложбинку между моей грудью и рукой. Сразу стало понятно, какая она маленькая по сравнению со мной. В ней было, наверное, всего фунтов сто весу. Ее веки смежились, и я поцеловал ее прекрасные брови, а потом лоб, отодвинув с него ее жесткие кудряшки. Но это и все: вообще, я честно старался не шевелиться, как если бы я был предметом мебели, кроватью. По другому, не согретому ею боку пробегала дрожь, и, пытаясь ее унять, я непроизвольно передергивал плечами, тогда она хмурилась и сильнее прижимала к себе мою руку. Никто так и не выключил свет на кухне. На верхней губе у Маргарет, казалось, запечатлелись две карандашные риски. Мое запястье, торчавшее из коротковатого рукава рубашки, казалось бледным и голым по сравнению с рукой поменьше, которая обвивалась вокруг него.
На улице, куда дом выходил фасадом, не было ни малейшего движения. Только раз проехала машина: около пяти часов, с двойным глушителем, с включенным радио и горланящим песни мальчишкой. Нил с девушкой без умолку бормотали. Кое-что мне удалось расслышать.
– Нет, кого? – спросила она.
– Мне все равно.
– А ты бы не хотел мальчика?
– Кто бы ни родился, я был бы счастлив.
– Я знаю, но кого бы ты больше хотел? Разве мужчины не хотят сына?
– Для меня это не важно. Я хочу тебя.
Чуть позже по противоположной стороне улицы проехал молоковоз Мона с включенными фарами. Молочник, хорошо экипированный, сидел в теплой оранжевой кабинке размером с телефонную будку. Он рулил одной рукой и курил сигару, которую клал на край приборной доски, когда нужно было выскочить из машины с бутылками, уложенными в дребезжащую проволочную сетку. Когда молочник проехал, Нил решил, что нам тоже пора. Маргарет проснулась в страхе, что папаша нас застукает. Мы наспех шепотом распрощались и поблагодарили Маргарет. Нил подвез свою подругу до дома – неподалеку, в нескольких кварталах; дорогу он знал. Должно быть, я все-таки видел ее лицо в тот вечер, но не запомнил. Она так навсегда и осталась для меня девушкой, уткнувшейся в журнал, или укрытой тьмой, или повернувшейся ко мне спиной. Я знаю, что много лет спустя Нил женился на ней, но после нашего приезда в Чикаго я никогда его больше не видел.
Когда мы в компании нескольких автомобилей проезжали через Олтон, алые отсветы восхода уже касались облаков над черными шиферными крышами. На циферблате часов, размером с луну, на пивном рекламном щите было десять минут седьмого. Олинджер словно вымер. Когда мы выехали на шоссе, стало светать, а когда проезжали длинный поворот у меннонитской молочной фермы, над рощей замаячила сияющая стена моего дома. Из «мелкашки» я бы мог достать окно родительской спальни, а они-то спят и видят, что я в Индиане. Мой дед скорее всего уже встал, топочет по кухне, чтобы бабушка поторапливалась кормить его завтраком, или вышел на улицу посмотреть, не затянулся ли льдом ручей. На мгновение я всерьез забеспокоился, что он может окликнуть меня с конька амбарной крыши. Потом между нами выросли деревья, и мы оказались в безопасности, в местности, где никому до нас не было дела.
При въезде на магистраль Нил сделал странную вещь – остановился и пересадил меня за руль. Раньше он никогда не доверял мне водить отцовскую машину. Считал, что раз я не могу отличить коленвал от бензонасоса, то и водитель я никудышный. Но сейчас он пребывал в весьма благодушном расположении духа. Залез под старый плед, прислонился головой к металлической оконной раме и вскоре уснул. Мы пересекли реку Саскуэханна по длинному ровному мосту ниже Гаррисберга, затем начался подъем на Аллеганты. В горах лежал снег; сухая, как песок, поземка металась взад-вперед по дороге. Выше по склону этой ночью выпал свежий снег, дюйма два, и бульдозеры еще не расчистили все шоссейные полосы. Я обгонял грузовик на крутом повороте, как вдруг, без всякого предупреждения, расчищенная полоса оборвалась, и меня могло снести на ограждение, а то и вовсе в кювет. Радио распевало: «Ковры из клевера я положу к твоим ногам», а спидометр показывал восемьдесят пять миль. Ничего не случилось. Машина уверенно шла по снегу, и Нил проспал опасность. Он повернулся лицом к небу, и дыхание захлебывалось в носу. Я еще ни разу не слышал, чтобы мой сверстник храпел.
Когда мы въехали в страну туннелей, треск помех, свист и завывание приемника разбудили Нила. Он сел – плед сполз с его колен – и закурил. Спустя секунду после того, как он чиркнул спичкой, наступил момент, после которого каждое следующее мгновение становилось чуть короче; мы выехали на длинный неравномерный спуск к Питсбургу. У меня было много причин ощущать себя счастливым. Мы были в пути. Я увидел восход. Пока что, и Нил мог это оценить, я благополучно справлялся с машиной. Впереди меня ждала девушка, которая вышла бы за меня замуж, если бы я сделал ей предложение, но сначала мне предстояла долгая дорога – много часов и городов лежало между мной и этой встречей. Десятичасовой солнечный свет в воздухе перед ветровым стеклом, просеянный сквозь тонкую облачность, обладал таким свойством – словно благословлял на легкомыслие… Казалось, можно рассекать эту студеную прозрачную стихию хоть целую вечность, и сердце готово было выпрыгнуть из груди и устремиться к вершинам этих гор, и всего тебя распирало от гордости за Пенсильванию, за твой родной штат – словно жизнь удалась, сложилась, состоялась. А еще было сознание того, что дважды после полуночи кто-то доверился мне настолько, что уснул рядом со мной.