Её глаза. Не надо! пожалуйста, не надо так волноваться, Евгений... А за окном — пусть он глянет на фонарь — так красиво падает снег! А снег падает действительно красиво. Скоро он уйдёт туда, в снег. В ночь. В отчаяние.
Евгений, не надо так, слышите... пожалуйста! Да-да, разумеется, он не будет больше говорить. Но он действительно уходит в безысходность... Отрешившись, ты медленно идёшь в комнату; верхний свет выключен.
— В безысходность.
— Евгений...
Она, приблизившись, чуть отстраняется. Эта прядь поперёк лба. Ладони, касающиеся её плеч. Ладони, скользящие по лопаткам... Не надо... Она мягко пытается высвободиться — раз, второй... ладони, ладони... надо задёрнуть шторы — за ними так красиво падает снег.
А селёдка была просто замечательная. И картошка в самый раз.
И снег ещё много раз так же красиво падал за этим окном...
Мариночка, ты не всегда... жила одна? Не всегда. Пауза. Блюз уснул — проигрыватель отключился, заласкав пластинку. Она была замужем. Меньше полугода. Он очень пил. В сущности, он очень несчастный, больной человек, а она тогда была молода, вспыльчива... Вот у её подруги сейчас такое же положение, но там муж, негодяй, ещё и подымает на Валечку руку. И всё же, когда Валя приходит и они тут сидят и обе плачут, она советует не спешить с разводом, держаться — ведь у них ребёнок, изумительно способный мальчуган. И восторг — раздражающий восторг — по поводу способностей чужого ребёнка.
— Я сама так мучительно переживала, когда папа с мамой разошлись... По воскресеньям меня отпускали к папе. Когда надо было от него уходить, а он оставался со своей новой семьёй... кошмар! ревновала ужасно!..
Ты тоже мог бы сказать, как переживал, когда разошлись твои родители, мог бы сказать, что ты до сих пор не простил им той снящейся квартиры с дверями-великанами.
— Мариночка, это дичайший наив — принимать столь близко чужие ситуации. У каждого своя ситуация, и...
Её глаза тебя останавливают, мягкие, чуть улыбающиеся — улыбающиеся не тебе, — опять ты встречаешь в их зазеркалье, таком глубоком, пожалуй, даже чересчур глубоком, что-то закрытое для твоего понимания, явственно чувствуешь какую-то иную Марину Сергеевну. Она здесь. И она далеко от тебя. Очень. Это заставляет напрячься. Хотя тепло постели, казалось бы, должно лишь, усыпляя, баюкать.
— Мариночка, эта непосредственность в тебе... так мила!.. Я это назвал наивом, прости, потому что, когда я это замечаю в себе, я именно так и называю: и без того трудновато, и без того издёрган, а тут ещё это сопереживание!.. И рад бы освободиться, но попробуй, если оно у тебя в натуре...
Каскад слов. Она уже не улетает, она ближе, ближе. Ну, уловляй же!
— Ро... родная, да?.. Скажи мне самое-самое... из сердца!
— Это нужно тебе?
Молча, ласково провести ладонью по её щеке, шее, груди.
— Я расскажу сказку.
Благодарно прижаться губами к её предплечью: что ж, он готов и к сказке.
— Жил-был кузнец, молодой, сильный. Однажды в лунную ночь к его кузнице подскакала юная всадница, потребовала подковать её лошадь. Кузнец восхитился девой и принялся умолять, чтобы стала его возлюбленной. “Я — дочь Богини Луны, — заявила та, — и если снизойду до тебя, ты понесёшь наказание!” Кузнец вскричал: “Если меня не ждут смерть или телесные муки, я согласен!”
Наездница снизошла...
Когда потом она вскочила на коня, молодец спросил, явится ли она к нему ещё? “Жди!” — крикнула дева и ускакала.
А поутру случилось... Кузнец взял клещами подкову, и вдруг та сделалась идеально круглой. Столь круглой, что не пришлась по копыту.
С той поры так делалось всегда. У него перестали ковать лошадей. Он начал голодать, как вновь прискакала всадница. Кузнец страстно обнял её.
“Тебе нравятся мои подковы? — спросила она. — Ты счастлив наказанием?” — Счастлив-то счастлив, — отвечал он, — да было бы чем добывать пропитание”. — “Ну, это просто! — улыбнулась дева. — Один мой поцелуй — и тебе никогда не придётся думать о хлебе”.
“Тогда люди скажут — я живу воровством...”
И был ему ответ:
“А я могу полюбить и вора!”
* * *
Едва не содрогнулся от озноба. В расслабленно-прибалдевшее тело впились леденящие подковы. “Вора! — кричало в мозгу и повторялось, повторялось. — Глумится! О, как глумится!”
Она рванулась от его судорожного вдоха:
— Что ты?
Напрячь всю волю, чтобы руки не сомкнулись на её шее.
— Спасибо за остроумную притчу.
— Я не понимаю тебя.
Играет?.. Она неспособна играть. Или... Её долгий, нежный поцелуй. Ты отвечаешь, и это кошмарное уходит. Она сказала не больше того, что сказала! Вы обнимаетесь, поцелуи, поцелуи... “Глупенькая, — говоришь ты мысленно, — а я уж... охо-хо!..”
— К чему эта сказка?
— Ты просил — из самого сердца...
Упоить её нежностью — “демонстрация полового альтруизма”, ей горячо... ей лучше и лучше. Её подвижные ягодицы — стыдливо-взволнованные (поздравляешь себя с найденным эпитетом!)... стоны или голубиное воркование?
Ну застони же как следует!
Восхищена. Минуты после экстаза. А сейчас принести ей попить... целует твоё запястье.
— Собственно, а почему у тебя в сердце... э?..
— Эту сказку мне рассказал педагог. Он говорил: если тебя полюбила богиня, не стыдись делать то, что никому не нужно. Ведь даже если ты был вором, то ты уже не вор, ты — Влюблённый!.. Он думал: то, что он вкладывает ученикам, им, как это ни жаль, может, и не понадобится...
М-ммм... кажется, ты скрипнул зубами; спазм не отпускает челюсти: “Разубеждала?”
* * *
Педагог теперь уже стар. Это давно и тяжело страдающий человек.
— Он был самым-самым близким мне человеком...
— Что же сейчас?
— Он далеко. Жена настояла, чтобы они уехали как можно дальше. Он — в Южно-Сахалинске.
Ты нервно вытянулся. “Однако эта постель повидала... старый, тяжело страдающий (чем?)... уф-ф!”
Выпускаешь рой боевых пчёл-слов. Луна — это неестественность, тлен, разложение, опасные болезни...
— Он стоически переносил болезни, — шепчет она, — о, как держался! Как он умеет, болея, жить! Он чутко воспринимает Луну...
— Потому что он — духовный, эмоциональный вампир. Слыхала о таких?
Ты наверняка сказал правду. У старикашки стоило бы поучиться. Не слетать ли на Сахалин? Быть вампиром из сильных в стране, где вампиризм скрытно-священен и в этом качестве переживёт любые её разломы и видоизменения...
Она успокаивает твою ревность: ну что ты?.. милый, родной... И тут же о педагоге: он так несчастлив! его любимая дочь не любит его.
А у тебя сын — в девятом классе заделавшийся шлюшкой ради перспектив, проворный мальчик с начертанным на круглом заду: “Коммунизм — это молодость мира!”
Сказать ей — и вулканическое сострадание выметет из сердца старичишку, выметет всё и вся, и твоя необычная женщина станет, наконец, — твоею.
* * *
Чтобы не сказать (ну, почему?! почему — нет?..), ты, вскочив, спешишь одеться и — в ночь. Вернее, к Балакину. Там ещё пьют. Впрочем, лишь пять минут первого. Из прихожей слышно, кто-то в кухне читает:
О, пенная чалма —
луны хмельной кума, —
обвей чело морозящим парком!
Дай выпить злую смесь:
невинность, боль и спесь —
и в чувстве объясниться матерком...
Вот и отклик на то, что, перекипая в тебе, погнало в бег. Воле, гудящей от силы, всегда что-то откликнется...
Ты среди пьяных и полупьяных пьёшь свой крепкий очень сладкий чай — весь в обаянии мысли о смеси: “Невинность, боль и спесь...” Простота и ясность! Да, но, казалось бы, что нового? А вот, поди ж ты, рад как находке... И тут же и вторая находочка: его беда, что он не из тех, кто способен объясняться матерком — а не именно ли так нужно сказать, дабы в неё проникло: она должна быть всецело его...Только такой — такой безоговорочно! — она ему смертельно необходима. И если не станет — вся система сломается. Рухнет Система! Страна ввергнется в хаос землетрясений... Луна, друг мой, Луна...
Сжимая дрожащей рукой стакан, он потягивает чай, уговаривая себя не сходить с ума.
* * *
Сделать ставку на время. На терпение. Острее, нервнее рассказывать при каждой встрече о кознях коллег — чего они хотят от него? самоубийства?.. Она во всплеске сострадания. Весь её порыв — порыв птицы — устремлён к нему. Женя, какое напряжение ты выносишь!.. Она утешает преданно, самозабвенно. А в следующую встречу вдруг: “У Валечки такая беда! Муж начал пропивать вещи. Ты представь, в каком она положении — мало того, что не приносит зарплату, теперь ещё и вещи... а у неё ребёнок на руках...” Она в слезах, она мысленно с подругой, и он должен, поскрипывая зубами, жарко сочувствовать этой несчастной Валечке.
А потом начинать всё сначала: интриги коллег; зависть; безысходность. На помощь всю изощрённость мимики! Голос выбирает соответствующие интонации. Она должна — должна, наконец! — проникнуться чувством, что ты и Валечка — совершенно неудобоваримое сочетание. Ты не можешь делить её ни с с кем другим.