— Не очень-то сегодня свежий чаек! — заметила она бабе Глаше, толкавшей тележку с чайником и уже убиравшей посуду.
Но взяла еще стакан.
И подсмеялась. Кто это, мол, верит старикам в таких делах?.. У нее вон в третьей палате Козюнин! Старикашка не умолкает о своих подвигах в чужих постелях... С врачами молчок, осторожничает. Скромняга. Зато уж все остальные вокруг — медсестры, тетка на почте, уборщицы, даже баба Глаша — все мы его женщины! И каждую, каждую!.. шепотком переспросит насчет где-нибудь нескрипучей кровати.
Но разве у Козюнина такой халат? А толстый, витой свисающий пояс-шнур? (Эти ее смешочки над стариками задели меня за живое.) Ёрничает, хихикает, а ведь доверчива, как рыбка. И, конечно, любопытствует. (И слегка проверяет!)
— Ладно, Раечка. Чего там! — говорю. — Это всё ваши сплетняки коридорные. Это, извини, болтовня. Вот ты, — (я на «ты»), — завтра увидишь, какая это женщина!
— Увижу — и что?
— Увидишь — и примолкнешь. — (Я неспешно увязывал толстенный шнур.)
Я-то знал, что Аня (Анна, Анна Сергеевна) завтра, в субботу, приедет, как было оговорено загодя.
Муж Игорюнчик хотел было сам отвезти меня прямиком в эту больничку. Но я сказал — нет. Звонить — пусть звонит, пусть устраивает, договаривается, но ехать с ним — нет. Почему?.. А потому. Вот если бы она, Аня, меня отвезла, то-то бы угодила, пощекотала стариковское тщеславие. Чтобы я, мол, почувствовал, что вокруг одни друзья. И что мне хотят сделать добро — а не запереть наспех в психушку... Аня так Аня! Они до такой степени жаждали меня поскорее сбыть, что не спорили ни минуты.
Но в назначенный день Аня была занята. Извинилась. И что-то там в ее голосе, робкое и нежное, скользнуло еще, оттенок! (Чего-то побаивалась — не меня ли рядышком, когда она за рулем?) В итоге сошлись на такси. Аня тотчас заказала. Не я же. Но зато, садясь в такси, тут-то я и оговорил надбавку. На милейших людях как не поездить!.. Я выпросил, чтобы не когда-нибудь, а в ближайшую же субботу Аня меня там навестила.
И вот она — в субботу после завтрака! Где-то в одиннадцать! Молодая!.. Сама за рулем!
Все как надо. (Выспалась на даче, утром чашечка кофе и не спеша, по хорошей погоде, красивая, — такой добралась Аня к нам из далекого загорода.) Раечка не удовлетворилась подглядываньем из окна. Раечка направилась вроде бы куда-то по делу (однако шагала со мной, встречающим, бок о бок).
Спустились с этажа вниз, Раечка вся уже на взводе и как-то сурово смолкшая. Зато и увидела Раечка все — больше, чем все.
— Ах! — сказала. Ахнула.
И каждую вторую секунду Раечка (со мной рядом) оправляла свой мятый сестринский халат.
Красавица женщина вышла к нам из машины. В изящном летнем платье. И чудесным летним утром! Все как надо. С легкой сумочкой через плечо.
Великолепные длинные ноги. И уверенная, слепящая улыбка (улыбка поверх всей этой зримой нам красоты). Раечку могло убить.
Я с ходу рванул туда — вперед к Ане. Мы легко, нежно поцеловались. То есть это я при встрече решительно потянулся к Анне лицом — а она ко мне. Да, она тоже. С усилившейся, чуть ироничной улыбкой (но и не отвергая) она качнулась лицом и улыбчивыми губами в мою сторону. Щедрая! Секунда — и наше объятье распалось.
Секунда — это немало. Мне и моей секунде — завидовали. И шизы, и персонал. (На нас оглядывались.) Мы походили с Аней по больничному саду. Были вразброс и скамейки, но мы не сели. Мы просто ходили.
Я повторял — неплохая, мол, больница, Аня, совсем неплохая, и дело свое вроде бы здесь знают. Видал больницы и похуже. Да, врачи мной занялись... Да, да, анализы. Что-то еще я блеял, но плохо помню. Был как пьяный. Был с ней. Был совершенно счастлив. И все вдруг кончилось... Ушла.
Зато Раечке (по ее алчной просьбе) я всю эту садово-тропиночную невнятицу изложил очень даже внятно — как некий важный наш с Аней разговор. Забавно вышло! Вроде как мы с Аней продолжали биться за наше правое дело. «За наше чувство», — сказал я, и Раечка (я видел) слегка затрепетала. Ее интересовала теперь всякая подробность. В третий раз она переспрашивала, как муж вдруг вернулся на дачу без машины, пешком, вернулся внезапно, и как было тогда с Аней и со мной у самой уже постели! И ведь ночью!.. Нет, муж не успокоился, когда увидел, что я староват. И только когда я признался, что псих... Мало ли какой больной проникнет к вам на дачу летней лунной ночью.
Раечка млела.
— Да уж, — согласилась. — За такую красавицу и в тюрьму сядешь!
Вечером чай вдвоем. Сначала я подзадержался (это легко), оставшись один за больничным столом. Скоро и Раечка подгребла туда мягким веслом. «Да, — повторяла за чаем. — За такую красавицу...» Нашему общению едва не помешал мой шиз: тоже подошел и норовил сесть рядом. Бедолага стоял около меня с тарелкой. Если мы делим с тобой палату, почему бы, мол, нам и не ужинать вместе?
Я покачал головой: нет! нет!.. Пришлось быть жестким. А шизы здесь нежные. Трогательные. (Я уже приметил парочку евших из одной тарелки. Складывали кашу из двух в одну — и ели.)
Но как же дальше? — волновалась за Аню и за меня Раечка, она уже была «с нами». Была участницей большой любви.
Я объяснял: мы с Аней будем видеться здесь хотя бы кратко. Но это сложно, сложно! Муж — большая шишка. Богатый...
— Богатый? — ахнула Раечка.
— Да.
И ничего, мол, в запасе — ничего лучшего, чем эта рисковая игра с больницей, у нас с Аней пока что нет. Но сгодится ли это хотя бы еще на раз? — дурил я Раечке голову. Поможет ли в будущем? Если, скажем, он опять нас на даче застукает — я опять в психушку?
— Как же она рискует!.. Она такая... такая...
У Раечки не было слов.
Зато в ее глазах — было. Я заметил. Там вспыхивали и гасли настороженные чувственные огоньки. Эти огоньки были мне.
Я сказал:
— Бывает по-разному, Рая.
— Что бывает?
Эти чувственные огоньки в ее глазах уже подсказывали. Огоньки уже ждали.
— Что, что бывает?
И тогда слова, как солдаты, перешли границу:
— Бывает же, что мужчина нравится не красотой, не молодостью.
— А чем?
Я отхлебнул чаю и помолчал.
Она тоже отхлебнула чаю, но как-то заторопилась. Молодая! Отхлебнула еще. И еще.
— А чем нравится?.. Умом, что ли? Деньгами?
— Не обязательно. Бывает, что и ум ни при чем, и деньги ни при чем.
— А как же?
Я еще помолчал.
И вот тут она стала медленно-медленно краснеть.
— Не умом и не деньгами, — повторил я. — Однако же факт...
— Так чем же? — спросила она настойчивее. Она даже перебила. (Чувственные огоньки погасли. Зато в голосе — накат честной прямоты и грубоватого любопытства.)
А я только развязывал и завязывал на поясе толстый шнур.
Так и сидели вдвоем. Вечер. Мужчина и женщина, невостребованные, как на острове. (Жизнь где-то. Жизнь от нас далеко-далеко за больничными стенами.) Впереди уйма времени. А вокруг опустевшие унылые столики.
Кто-то зашаркал шлепанцами в глубине больничного коридора.
— Раечка... Давайте-ка о другом. Сегодня меня ваш Башалаев достал.
— О-о! — Раечка (зная, что раскраснелась) охотно сошла с шаткой тропы в сторону. — Наш умеет. Гений. Кого хочешь достанет!
— Он всегда такой?
Ничуть он меня не достал — он мне понравился, этот их Башалаев. Гений с пронзительным взглядом, так они его меж собой называли. Ярлычок, как водится, льстив. Но что-то настоящее, похоже, там есть. И показалось (поверилось), что этот с взглядом не станет лгать или вредить старику (мне) за просто так.
У нас (с Анной и ее мужем) была джентльменская договоренность, что сам я пожалуюсь врачам на нервишки, ночной недосып, возрастную сварливость — вот и все, не более.
Башалаев, однако, скривил рот:
— Этак мы недалеко уедем. — И с места в галоп стал въедливо, долго, а то и нудно расспрашивать. Еще и посмеивался. Жизнь долгая — вот, мол, и спрос долгий. Все это у него, в кабинете Башалаева.
С нами третьим трудился врач Жгутов, молодой, крепкий, с густой черной шевелюрой. Этот жгучий Жгутов схватывал с полуслова: обрабатывал и с лету вносил в компьютер наши вопрос-ответ, вопрос-ответ...
Наконец из меня пар пошел.
— Всё? — спросил Жгутов (то ли меня, то ли своего Башалаева).
Они перемигнулись, и молодой поставил первую точку. Я увидел, что из них тоже шел пар. Молодой весь взмок. А Башалаев закурил (первую за три часа).
Вернувшись в палату, я от усталости пал на кровать. Я просто рухнул. Отчего шиз, мой сосед, взволновался и то подходил ко мне, распластанному, поближе, то стремительно удалялся к дверям. При этом он что-то ловил руками высоко в воздухе. Нет, он ничего не ловил. Он страдал за меня. (За соседа. За чужого ему старика.)
Не было даже сил прогнать его в его угол, так истощил спрос! Ни движения. Ни слова. Скосив полузакрытые глаза, я лежал и только следил за страдальческой пантомимой. А шиз продолжал немо заламывать тонкие руки, топчась теперь на месте. Мучительно раскачивался туда-сюда. Не знал, как помочь.